Леонид Могилёв: Чёрный нал (6-я страница)

— А чего ему от нас ждать? Двинет дальше. Потом на пароход, — усомнился я.

— А что потом? Он теперь так же выброшен из этого мира, как вот он или участковый Струев. Не говоря уже о некоторых руководящих товарищах.

— Ты стал язвителен, Грибанов, — подал свою реплику коменданте. — Пошли. Только прежде я включу весь свет. Все лампы во всех комнатах. Мы будем уходить, а я буду видеть огни своего дома. Это был неплохой дом.

— А ты стал сентиментален, коменданте.

— Что поделаешь. Старость.

И мы пошли. Первым Витек, потом я, за мной коменданте и замыкающим опять Грибанов. Мы то и дело оборачиваемся, огни дома долго еще светят нам, пробуя уговорить вернуться. Через два часа Грибанов объявляет привал.

— По сто граммов наркомовских. Перед боем. Закусывали сайрой в масле и ветчиной бельгийской, прессованной.

Мы шли параллельно бетонке, то удаляясь от нее, то скатываясь со склона, почти к краю, находясь чаще всего выше, на склоне. По обеим сторонам дороги мины. Кое-где пробиты бреши. Где зверь, вернувшийся в район, где другая несуразица. Виктор, курировавший объект, наезжавший в Шпанск, а всякое движение, суета, грузовые фургоны и перемещение подразделений горячо обсуждалось после шпанским народом, кардинальных изменений в карте минных полей не произошло. Так, легкая профилактика. Быт и совершенно мирное существование этой воинской части без ракетных пусков, стрельбы и побегов дезертиров убаюкали и начальство, тем более что накативший крах державы отодвинул большие планы и славные мероприятия на неопределенный срок. Менялись служивые на вышках, приходили и уходили каждые два года, текли реки, и плыли над тайгой облака. Обложные дожди сменялись сказочной осенью, то опять дождями, потом падал снег, спокойный и вожделенный, после опостыл ивал, уходил, круг времен поворачивался со скрипом и шорохами.

Мы в очередной раз приподнялись над дорогой, и Горбачев остановился. Он стоял и смотрел на бетонную жилу, метрах в семистах легшую внизу. А там, между худых березок и крепких сосенок, просвечивал грузовичок. И было это не что иное, как “КРАЗ” Левашова.

— Ну что, Витек? Не удалось избавиться от полковника?

— Нехорошо это, товарищ Грибанов. Он должен быть уже в стороне, в лесу стоять.

— Значит, вернулся. И встал примерно там, где мы должны проходить сейчас. Человек военный, считать умеет. Встал под склон, чтобы засветиться наверняка. Надо было ему рацию дать. Есть же еще одна.

— Что делать будем?

— Он просто так не стал бы раскатывать. Значит, дорога перекрыта. Ты-то, коменданте, что думаешь?

— Давайте, я на дорогу пойду.

— Кубинский старичок Эрнесто. Ты нам нужен живым и здоровым. Ну-ка, Грибаныч, включай радио. Узнаем, что там в Шпанске-городе.

У Струева все по-прежнему. Он контролирует выезд из города. Тишь да благодать. Никакого передвижения, никакого условного противника. Горизонт чист.

— Ты пойдешь, — решает Грибанов, отправляя меня вниз. К полковнику.

— А может, это не его машина вовсе?

— Его. Другой машины здесь просто быть не может. Разве только с неба… Тебе, служивый, нужно идти вон до того пенька, а потом, — Горбачев раскладывает карту с крестиками, сравнивает, прикидывает, совершенно точно, до пенька, — увидишь зарубку на сосне. Встанешь правой щекой к зарубке и получишь свой азимут. Иди строго по нему, не сворачивай. Выйдешь на дорогу примерно в трехстах метрах от полковника. Иди и не бойся. Вот рация. Пусть стоит все время на передаче. Заклиним тебе сейчас кнопку. Вот так. Мы же здесь не останемся. Поднимемся чуть выше. Ты в случае чего возвращайся опять по следам своим, иди здесь. Возможно, Левашова придется поднимать сюда. Ну, все. Пошел. Помнишь избушку, где привал у нас был? Там встретимся. Отсюда две версты. Туда дорога чистая.

Неприятно, конечно, ходить среди мин, старых, забытых, даже по вешкам, тем более по азимуту. Я иду долго. А вот и полковник. Увидел меня в зеркальце, открыл кабину, идет навстречу, быстро, даже как-то радостно.

— Слушаем Левашова, — говорю я в микрофон, — говори, полковник.

— Конспираторы. Пятьдесят третий ваш, арендованный, на лесной дороге, километрах в двух от назначенного места. Пустой. Вышел я, головой покрутил, нет никого. Потом смотрю, шины проколоты, бак пробит, бензина, естественно, нет. И тишина. То есть мы уже здесь не одни. Может, ломанем на “КРАЗе”?

Грибанов с Витьком думают. Говорят тихонько.

— Ладно. Выключай аппарат. Батареи посадишь. Идите наверх. Ты, полковник, оружие привез?

— Бери — не хочу. Автоматы, рожки, гранат штук двадцать. Я генерала у ангара встретил. Он даже не удивился. Спросил, что нужно. Больно ему хочется, чтобы Старик вышел. Открыли оружейную комнату. Он опять говорил с Москвой. Там сами ничего не понимают. Официальная версия — угроза эпидемии. Утечка бактериологического оружия. Мы все якобы уже ходячие трупы, к следующему утру объекта быть не должно. Никаких мероприятий, дезактиваций, прочего. Министры и другие большие начальники не отвечают. Это как на подводной лодке. Чтобы спастись всем, нужно задраить отсеки. Так и уверили всех.

— И что будет?

— Поднимут два звена в воздух, и крылья родины спасут страну от катастрофы. Тем более что из-за бугра неожиданно настаивают.

— Это измена, Левашов.

— Нам к изменам не привыкать.

— Это Политик. Он покупает себе будущее. Он сумел убедить, кого нужно. Доказательства представить. Он очень теперь большим человеком станет. Пошли. Наше

дело —. коменданте. “Боинг” в Иркутске долго ждать не будет. И спецрейс в Якутске. Если он еще не отменен. Ввиду технических нестыковок.

Мы поднимаемся наверх, к вешке, к зарубке. Теперь вот туда, до места последней остановки. Рация у Грибанова не отвечает. Значит, они не дошли еще. Двигаемся и мы. Идти до избушки нам примерно час. На каждом плече — стволы. Гранаты в мешке у меня и рожки у Левашова. Рация маленькая болтается на груди, стоит на приеме. Минут через двадцать останавливаемся. Ремни лежат на плечах не так, мешок бьет по спине. Левашов курит “Честерфилд”, предлагает мне. Я некурящий. Попить бы. У зимовья ручей. Там и чайку можно. И подумать о последнем броске в Шпанск.

…Самолеты проносятся так низкр, точно хотят состричь верхушки сосен. Гул мертвый и жуткий прижимает нас ко мху с проплешинами снега, вдавливает, плющит. Где-то наверху закончилось время принятия решений.

— Как это называется, Левашов?

— “Сушки” это называется.

— А почему не вертолетами?

— Вертолеты подходящие далеко. Аэродром близко. Верст пятьсот.

Самолеты уходят в небо, потом заходят еще раз. А в это время будто лодочный мотор стучит там, где избушка и куда повели коменданте Грибанов с Витьком. Еще раз простучал и смолк.

— Что за треск, Левашов?

— Похоже на автомат. Только с глушителем.

И тогда мы очень быстро бежим, пригибаясь и оглядываясь.

Я хочу вызвать Грибанова по рации, но осекаюсь. Не совсем удачное время для радиосвязи. Столько оружия нам сейчас ни к чему. Суем все, кроме двух стволов, шести рожков и десятка гранат в яму. Прикрываем ветками.

— Ты автоматом владеешь? — спрашивает Левашов.

— А гранатой?

— Приходилось. Мало, но приходилось.

— Ну, тогда пошли.

Когда остается до поляны с избушкой метров триста и слышен ручей, мы останавливаемся и ложимся.

Три пятнистых комбинезона возле избушки. Оплошали мы. Вот, значит, что за вертолет вчера шастал над территорией. Ходить по путаным минным полям им не с руки. Садиться возле водоема номер четыре рискованно. Можно получить по зубам и винтам от ничего не подозревающего караула. Тем более генерал, штука тонкая. Значит, нужно было спровоцировать выход Старика в безопасное место, пропустить группу. В Шпанске брать — риск. Кто знает, что в резерве у Грибанова? А здесь — легко и непринужденно. А потом, несомненно, вертолет и спецрейс с военного аэродрома

Когда мы были в зимовье, они прятались. А взять Витька с Грибановым не просто. Видимо, под рев турбин, броском, когда перепонки лопаются.

— Левашов, — шепчу я, — ты что мешок не бросил? Личные вещи, что ли? Золота намыл?

— Там документы.

— Какие еще документы?

— На плазмоид. Генерал утром дал. Чертежи, документация, дискеты.

— И куда это все?

— В надежные руки.

— Ладно. Меня это не касается. У тебя своя дорога, у меня своя. Когда выйдем?

— Где же наши-то? Внутри, что ли?

— Если бы внутри, совсем другое дело. Видишь, мешки лежат на пригорке?

— Быть этого не может…

Ушли двое в избушку, кинули антенну ‘на крышу. Связь у них сейчас. А тем временем снова заходят “сушки”. И опять низко, как на разминке, и снова хочется, подобно псу, зарыться в гниль, мох, посыпать голову талым снегом.

— Давай, Левашов. Давай, пока шум, давай, родной!

И мы пригнувшись несемся к зимовью. Окно у него с другой стороны, а дверь сбоку, а тот, что снаружи, нагнулся, сапог, что ли, чистит, а боковым зрением видно, что не мешки это никакие, а три товарища в красных мокротных пятнах, и я падаю с разбегу на пятнистую спину, сношу этого мужика с ног, а Левашов ногой распахивает дверь и вкладывает внутрь все, что было в рожке, а потом перезаряжает и снова. А меня этот наемник уже подмял, заломил руку, шарит то ли нож у себя на поясе, то ли что, и вот уже лезвие взлетает коротко и умело, но тут полковник оборачивается и, рискуя, сносит ему короткой очередью полчерепа.

..В октябре на Северо-Восточное побережье приходят марлины. Старик не хотел ехать в Пунта-Лукре-сию. Нет ничего лучше белого марлина в Пута-Гобер надоре. Там, где Кроу с-делъ-Падре. В конце апреля там уже есть рыба. А сейчас тем более. Несколько прохладно, но ничего. Пожалуй, вода показалась бы Старику горячим молоком. Хотя нет. Старость. Все меняется. Но он бы еще показал, кто есть кто. Вот и астма побеждена. Он здоровый, крепкий Старик. Да и не старик вовсе. На улице Прадо, и в парке, и в баре отеля “Севилья” на него бы оборачивались красивые девушки. К черту официоз. Сначала рыба. Отличное ружье подарили ему на день рождения лет пятнадцать назад. Песок белый и чистый. Солнце жаркое, хотя до полудня еще далеко. Старик спускается к морю. Рыбы приходят оттуда, из Гольфстрима, белые, отличные марлины. Он всем нос утрет. Он входит по грудь и ныряет. Сумка на боку. Ласты, маска. Нужно подплыть поближе. Совсем она не боится, глупая рыба. Старик ложится животом на дно, но его выталкивает море туда, где воздух. Темно-синяя спина, серебристые бока и белый живот. Только вот эту золотую макрель не поймать с помощью такого ружья. Так она стремительна и осторожна. Сейчас я выберу рыбу себе по силам и попаду, непременно попаду. Только вот глотну воздуха. Но ноги такие тяжелые, а руки болят, им трудно держатьружье. Как же подняться наверх? Вот незадача. Старик ложится на спину и медленно поднимается наверх, ноги ниже, годова выше, вверх, вверх, и сейчас расколется грань, рассыплется на брызги и осколки, но кто-то большой и лохматый повис над поверхностью воды. Такие злые, красные у нее глаза, у этой птицы. Вот мы и встретились, птица-колдунья, птица-оборотень. Пусти меня, дай глотнуть воздуха. Но птица падает вниз, ныряет и становится рыбой агухой, толстой и неопрятной. Только глаза те же. Нужно, наверное, попросить прощенья, думает Старик, а для этого нужно сорвать маску, выплюнуть этот гадкий застоявшийся воздух и глотнуть воды, прохладной и чистой. И так близко от берега. Он поднимает руки и не видит их, рук нет, есть только боль всепоглощающая и красные угольки глаз оборотня, рассыпавшиеся на миллиард злых и жгучих точек.

Грибанов с Горбачевым лежали лицом вверх, друг на друге, крест-накрест, аккуратные входные отверстия и натеки алые на скомканном снегу и сжавшемся под кровью мху. Старик лежал на спине, пять или шесть дыр от выходных отверстий, так что спина куртки разорвана по диагонали, и в дыре этой еще что-то подрагивает, мается…

Кистей рук же не было…

— Ты когда убивал кого? — спрашивает Левашов.

— Нет. Пугал только да примеривался.

— Теперь придется убить. Иначе нам отсюда не уйти.

— Они за руками этими прилетят. Целевой заказ. Видно, большие бабки обещаны, если, не дожидаясь вертушки, отсекли. Получается, что с еще дышавшего рубили. Кто их послал, я знаю. И кто прилетит сейчас, догадываюсь.

— Быстро надевай камуфляж, который целей. Пошли в хату…

С камуфляжем проблемы. Левашов не очень аккуратно стрелял. Не берег трофейную одежду. Наконец, блюя и перемазавшись в крови, сооружаем из костюмов один. |

Левашов садится на приступочку у входа, надвигает кепочку на глаза, а я остаюсь в доме… Трупы втаскиваю под нары, прибираюсь, кое-как. Струев на связь не выходит. А зачем его теперь держать в Шпанске? Дело сделано. Наверное, допрашивают уже. Или тащат тело в котельную. Ничего. Струев, совершеннейшее из существ. Авось еще пройдется по своему бродвею: Только бы нам вырваться отсюда и подавить в себе желание “позвонить” в Шпанск самим.

Там наверняка ждут. Вдруг кто-то еще потерялся? Связи ищет. Они же знают, что еще один где-то бродит, но’не двое. И не с автоматами. А вот и винтокрылый механизм. Уже различается. А руки Че Гевары — вот они. В газетку “Спорт-экспресс” завернуты. Лежат на столе. Отрублены аккуратно, с одного удара каждая кисть. Вот тем топором, что у входа на чурочке. А вот и ружье коменданте. Уж очень он им дорожил. Стрелка вставлена, предохранитель снят. Большой убойной силы вещь. На хорошую цель.

Вертолет, не военный вовсе, смешной маленький МИ, садится медленно, важно, осмотрительно, поднимая веточки, хлам всякий прошлогодний, подвешивая этот мусор, играя им, рассыпая, и наконец аккуратно приземляется, все медленней и медленней крутятся лопасти и наконец останавливается, но никто не спешит выходить, дверка не распахивается. Левашов на порожке своем, пряча лицо под пятнистым козырьком десантного кепа-рика, машет рукой, как вождь какой-то на мавзолее, автомат на коленях, готов новый рожок выпустить по кабине. И вниз, к бетонке, авось “КРАЗ” на месте, утопить педаль и проскочить поворот на лесную дорогу, где “ГАЗ-53” продырявленный, а там кривая авось вывезет… Левашову терять нечего. Часть покинул, мужиков в камуфляже побил, совершенно секретные документы — вот они, в вещмешке. Я сквозь щель дверную вижу поляну и вертолет и чувствую, сквозь затылок Левашова, все, что у него в отчаявшейся голове варится.

Но дверка распахивается, трапик падает, и выходит еще один камуфляжный товарищ: роста небольшого, склонный.к полноте, автомат короткий на ремне справа, — идет к избушке, а следом тот, кого прислал сюда Политик. Господин Амбарцумов. Приодели его в пятнистое и не по размеру, но ствола никакого нет, ни кобуры, ни штык-ножа. Прилетел принять груз, удостовериться и улететь. “Там они”, — показывает Левашов направо, туда, где тела штабельком и над ними то ли пар, то ли облачко миражное. Пока все удачно. Идут оба, смотрят, наклоняются. Качают головами, потом поворачиваются к Левашову. Тот рукой машет, приглашает как бы. Шли бы они по одному. С интервалом. И точно. Амбарцумов медленно, будто по коридору своего агентства, идет к избушке, вот он уже рядом, Левашов пропускает его. А я бросаюсь к столу, сажусь на лавочку спиной, в рубахе синей, слева на столе руки отрубленные, сразу в глаза бросаются, только войди. Я и газетку развернул. Все. Вошел, увидел предмет, цель свою пакостную, и шагнул к ней. Я медленно оборачиваюсь и вижу, как мгновенно и неотвратимо приходит к Амбарцумову отчаяние, как зависает лицо его, теряет эмоции, ничего на нем нет, только ужас, и хочет он дернуться назад, к двери, а глаза цепляются за отрубленные кисти рук коменданте, и я стреляю ему в живот из этой игрушки, ружья подводного. Шмякает острие, пробивая жир, входя в живот, цепляясь за кишки, и я дергаю трос на себя, падает Амбарцумов на колени, а потом лицом на грязный пол, и я наступаю сапогом ему на затылок, а острие гарпуна показывается сквозь куртку. Теперь нужно очень спешить. Я беру газету за края, заворачиваю обрубки великого человека, выхожу, открывая дверь ногой, едва не сталкиваясь с тем, маленьким, что идет следом.

— Вот они!

Тот, оторопев, шарахается, отстраняется, Левашов опять готов стрелять. Я иду к вертолету уверенно, автомат у меня давно на груди.

— Ты кто вообще? — слышу я в спину, но уже поднимаюсь наверх, а там всего один боец, высокий и в бронежилете, а в кабине пилот. Тоже один. И похоже, из гражданских, арендованный, как и тот водитель, по-

желавший срубить лимон и лежащий, сейчас где-то у дороги.

— Лед есть? В лед положить велели.

— Есть. Вот пакет.

Запасливый человек. Вот и лед приготовил. Наверное, из ресторанного холодильника или из ларька с мороженым.

— Держи пакет, — приказываю я и начинаю аккуратно укладывать туда особо ценный груз. Пакет с Тверской улицей, цветной, радостный. Иди куда хочешь. Пепси пей, гамбургеры ешь. Заслужил. Заработал.

— Сиди покуда. Мы сейчас, — говорю я.

В доме тишина, успокоение. Значит, Левашов уложил нашего гостя. Или наоборот. Обхожу избушку и от угла осторожно заглядываю в оконце., Левашов смотрит на меня. Ждет. Дает отмашку. Потом мы идем к вертолету, опять спокойно, размеренно, как и все, что делаем в этот день.

И только уже под винтами, когда наваждение и морок, должно быть, покинули хранителя борта в бронежилете, совершенно какого-то шкафообразного, и он должен вернуться из виртуальной реальности и положить нас лицом вниз на землю у черных, каких-то игрушечных колес вертолета, а воздух пахнет весной и железом, я вижу мешок в левой руке Левашова.

— Полковник! — А!

— Несешь свою военную тайну?

— Несу.

— А я забыл.

— Что ты забыл? — оборачивается ко мне Левашов.

— Дневники. Дневники Старика.

— Ты не дергайся. Поднимемся на борт.

— Левашов, — уже тихо говорю я. — Мы с ним справимся. Стреляй сразу.

У Левашова уже тот автомат, из которого, наверное, убивали наших. Совершеннейший из автоматов. Маленький, легкий, с глушителем, со спаренными рожками на изоленте. Полковник уже столько народу побил сегодня, а одного” и вовсе топором. Раскроил череп так, будто этим всю жизнь занимался, а не сидел в коммунистическом раю, под боком у безумной лаборатории.

— Иди первый, — говорит он тихо, подталкивает. Левашов прав. Ситуация подсознательная, и я в нее

вписался. Я поднимаюсь на борт, а длинный этот ловец удачи зверем смотрит и свой ствол на бедре положил удобней, левую руку согнул в локте, ладонь сжата, ребро ее крутое и твердое…

Левашов стреляет из-под меня, короткой очередью, целясь в лицо, но промахивается, а последний защитник демократии уже откидывается вправо, перехватывает автомат и стреляет как бы не глядя, но пуст проем, за которым пихты и срез неба.

И тогда я, как вратарь на одиннадцатиметровом, отталкиваюсь левой ногой и лечу через весь салон, достаю левой рукой горячий край ствола, подбрасываю вверх, а он колотится, пульсирует, и пули прошивают тонкий металл фюзеляжа. Я получаю удар ботинком по лицу, страшный и точный, разжимаю руку… Только Левашов уже в салоне. Вторая его попытка удачная. Он бьет по рукам, по ногам, по голове, а тело расстрелянное, шка-фообразное, все бьется, все хочет прикрыться простреленными длинными руками и наконец замирает.

Я врываюсь в кабину. Летчик откинулся в кресле. Он совершенно невменяем.

— Оружие есть? — Нет…

Я обыскиваю его тщательно, осматриваю кабину, зову Левашова.

— Посиди с ним, полковник.

— Брось ты эти эпистолярии. Лететь нужно.

— Куда лететь-то? В Шпанск?

— В Якутск.

— До Якутска не дотяну, — говорит вдруг пилот, пожилой летун, совершенно гражданский человек. Миссия Амбарцумова такая же неофициальная, как и наша. И может быть, никто не будет бомбить объект. Все это сказки для маленьких.

— Я до Якутска не дотяну.

— Сколько?

— Верст сто…

— Лети, куда дотянешь.

— Сейчас на связь вызовут.

— Откуда?

— Из части. Там остальные сидят у диспетчера.

— Молчи. Только молчи. Говори, что в салоне один. Что ждешь. Или убьем.

Я спрыгиваю на землю. В зимовье я никакого рюкзачка не видел.

Осматриваю все еще раз, переворачиваю трупы, перетерпев омерзение и ненависть, лезу в карманы Амбарцумова, нахожу бумажник, в нем деньги. Очень много денег. Он должен был расплатиться за все. Опять “Юрвитан” выплачивает мне суточные и прогонные. Еще я нахожу сумку. В ней разобранная снайперская винтовка, какая-то игрушечная, с глушителем, патроны в коробке. Беру и это. Еще здесь гранатомет. Шайтан-труба. Лежит себе под нарами. Выхожу на воздух и опять блюю.

— Летим, — орет полковник из вертолета, и лопасти уже раскручиваются, рычит машина, хочет убраться с поганого места. Тело уже без бронежилета, жалкое и неуклюжее, полковник сбрасывает вниз. Я бегу туда, где лежат штабелем романтики невидимых фронтов, и начинаю раскручивать спираль, все шире и шире, опять орет Левашов, бесится, но вот он, рюкзачок, скатился под горку, почти неразличим на мху, как будто кочка рыжая и никчемная. Каприз природы.

Мы поднимаемся резко, отчаянно, внизу последний приют наш на этой территории, а вот и объект, городок, часть…

… — Может, вернешься, полковник? У тебя же жена там есть?

— А как же? Потому и не вернусь…

А объект все же бомбят. Заходят раз за разом два звена и сносят красивые домики со всем скопившимся добром и злом. Это так неправдоподобно и неожиданно, что мы не верим, но видно отчетливо, как взлетают балки, кирпичи и прочее, такое надежное и комфортабельное, но уже выходит наша машина на курс и теперь видна по другую сторону бетонка, по которой движется колонна машин, а впереди БТРы. Мы уже не увидим, как несколькими часами позже расцветет над пожаром и суетой прекрасный и злой цветок плазмоида, устраняя свидетелей происшедшего. И только колонна мертвой техники останется на бетонке.

Мы садимся у дороги на Якутск. До города семьдесят километров.

— Живи, парень, — разрешает Левашов летуну. Только разбивает рацию, а радиобуй он выбросил еще у зимовья. Левашов человек основательный. Сам не пропадет и другим не даст. А главное, материальную часть знает. Настоящий полковник.

Мы останавливаем серую “Ниву”. Я забираю сумку со снайперской винтовкой, автомат, хочу взять гранатомет, но Левашов не разрешает:

— На кой он тебе? Ты из него и стрелять-то не умеешь. Еще в меня попадешь… Тебе гарпуном сподручнее… Мемуары не забудь.

— Левашов. Я еще деньги взял. Много денег. Может, заплатим летчику?

— Ты все равно своей смертью не умрешь, пацан, — говорит Левашов, — Бог ему подаст. В аэропорт, — командует он. Оставляем машину в семистах примерно метрах, выбрасываем автоматы, снимаем камуфляж. Левашов связывает водителя, заталкивает ему в рот ветошь, оттаскивает от дороги. Не хватало, чтобы все рухнуло в последний миг.

Между тем мы в графике. Спецрейс прилетел сегодня в полдень. Это ЯК-40. Вот он стоит себе, прямо напротив здания аэровокзала. Летное поле почти пустое. Два ТУ и даже АН-2. Здесь ждут Грибанова, и мы долго ищем хозяина борта. Это очередной типаж из “Цели”, и я долго объясняю ему, почему начальник задерживается. Показываю свое удостоверение, командировку, потом следуют звонки в Иркутск, в Москву, потом опять в Иркутск.

— Да нас сейчас возьмут тут. Пора бы уже, — говорит Левашов.

Все же мы идем в самолет. Смертельный холод сквозь пакет, мешковину проникает в меня, овладевает позвоночником, отчего ноги приходится передвигать запредельным усилием.

Никакого контроля спецрейса. Идем себе через летное поле, поднимаемся в салон.

Нам дают минеральную воду. Левашов отвык от цивилизации. Он вертит головой, удивляется, потом откидывается в кресле, закрывает глаза.

А под нами облака. Солнце совсем рядом, приходится закрыть занавеску и на облака глядеть в щелочку.

Амбарцумов был аналитиком. Финансовые риски обсчитывал. А уж простую ситуацию видел насквозь. Не ввел только одну составляющую. Человеческий фактор.

В Иркутске нас встречают прямо на посадочной полосе. Господин Крафт — глава “канадской” делегации. С ним два “референта”. Высшее звание на Кубе — полковник. Эти выглядят майорами. Они только что пережили взлет и падение. Коменданте был так близок к спасению, коменданте принял бой, коменданте пал. Вот его руки. Вот его дневники. Один из майоров опускает свою руку в колотый лед, прикасается к тому, что лежит в нем, бледнеет. На глаза другого майора накатываются слезы. Наконец они забирают рюкзачок, мешок полиэтиленовый, с улицей Тверской на боку, выходят, идут по летному полю, мимо рабочих с тележкой, летчиков в фуражках и без, мимо автобуса с пассажирами. Там нельзя ходить посторонним, но их никто не останавливает.

Идут они к огромной машине, “боингу”, который мечтает об огнях Анкориджа или Монреаля, пролететь над материками и океанами. А может быть, это будет Другой самолет. А может, и не самолет вовсе.

— Конференцию пришлось свернуть. Хотя вы можете успеть выступить на “круглом столе”, господин Зимин. Или как вас там?

— Как-то звали. Забыл напрочь.

— Вы с господином полковником единственные очевидцы…

— Вот его следует называть товарищем. Товарищ полковник. Без него очевидцев не было бы вовсе.

— От имени кубинского правительства предлагаю вам лететь с нами. Тем более пока не проведена экспертиза, вы должны быть под рукой. Коменданте уже погибал однажды. Сейчас просто перейдете летное поле, подниметесь в “боинг”. С местными органами контроля у нас полное взаимопонимание. Можно считать самолет экстерриториальным.

— Зачем мы понадобились кубинскому правительству?

— Вы должны рассказать, как все было. Мы соберем грандиозную пресс-конференцию. Потом вы получите политическое убежище.

— Полетишь, полковник? Дадут тебе еще какую-нибудь звезду на погоны.

— А ты?

— У меня дело одно осталось. Потом прилечу к вам по туристической путевке.

Полковник задумывается надолго.

— Решайте скорее. Мы не можем тут вечно сидеть, — прерывает его размышления господин Крафт. — А что господин Самошкин?

— Господин Самошкин пропал без вести. Он не сможет выступить на семинаре.

— Передайте глубокую благодарность его родственникам. Естественно, без некоторых фактов. Им нужна материальная помощь?

— У господина Самошкина нет родственников. Он один как перст. Как мент на Бродвее.

— Мне трудно понимать вас, господин Зимин.

— Русский язык сложен. Вы-то где учили?

— В Ленинграде, в Технологическом институте.

— Так мы еще и земляки.

— Возьмите, господин Зимин. Вам наверняка понадобятся сейчас деньги.

— У меня достаточно денег, господин Крафт. Мне очень жаль, что все так получилось.

— Вот телефон в Москве. Постарайтесь его запомнить. Позвоните через некоторое время. Ну, полковник, решаетесь?

— Летим.

— Рюкзачок с собой берешь? — поворачиваюсь я к Левашову.

— Я думаю, там достаточно надежное место для этого мешка.

— Что там у вас, полковник?

— А вот это я передам лично товарищу Фиделю Кастро.

— Ну прощай, Левашов. Жди меня. Путевок теперь — что грязи. А документы в “Цели” любые сделают. Вот они, эти ребята, стоят на бетоне, маются. Прощай!

В,мою одежду переодевается кто-то из “Цели”, примерно такого же телосложения и роста, надевает рюкзачок, черные очки, кепку на глаза, слева и справа люди Крафта, полковник Левашов рядом. Они подходят к трапу, поднимаются на борт. Мой путь несколько нетрадиционен — в грузовой контейнер, потом на борт грузовика, в терминал. Там выйти, перейти в другой контейнер, открывается дверь в ангаре, погрузчик, “КАМАЗ” и только в городе, в глухом доме на окраине, заканчивается путь с небес.

Мой старый паспорт засвечен. По новым документам я — Ширнин, имя и отчество то же. Так легче. До Москвы мы добираемся поездом. Правда в вагоне СВ и с попутчиком. Прописка московская. Ключи от квартиры ждут меня в офисе “Цели”. Можно начать новую жизнь. Написать отчет-протокол — служебную записку о славной кончине товарища Грибанова, подождать подтверждения, сдать винтовку, получить работу. Работать на будущее. А значит, на себя. И никогда больше не бывать в поселке. Катя — женщина видная. Найдет себе дружка. Амбарцумов больше не потревожит ее. А можно поехать туда, где камни и небо, смешной язык и знакомые бармены. Можно как-то все решить и устроить.

Я люблю читать газеты, стараюсь не замечать больше статеек про недвижимость. С остальным можно как-то смириться. Наш поезд мчит по тому, что осталось от страны, по осколку ее, как будто льдина распалась и на центральной ее части застряли бедолаги, а льдина плывет по огромному Мертвому озеру и на ней горят огоньки папирос, рыба идет дуром, на голую мормышку, и нет больше дела ни до чего. А у озера вдруг расступаются берега, и не озеро это уже, а океан и теплые воды Гольфстрима сожрут сначала маленькие осколки, а потом источат белый материк, разверзнутся лунки, а под ними уже не вода, а адское пламя чистилища…

О катастрофе “боинга” я узнаю в Екатеринбурге. Все газеты с интересом относятся к тому, что борт, чартерным рейсом вылетевший недавно из Иркутска и пропавший без вести, найден. Обломки на океанском шельфе, поиски черного ящика продолжаются.

Я ухожу от своего попутчика совершенно просто. На Казанском же вокзале. И потом долго жду, пока он вертит головой, мечется, звонит по телефону, наконец уезжает.

Снять квартиру в доме напротив того, в котором живет Политик, стоит очень много времени и очень много денег. Он еще не поднялся высоко. У него еще нет дачи на Рублевском шоссе и абсолютно надежной охраны в правительственном доме. Но осенью он это все получит. А до осени еще дожить надо. Нас разделяет Москва-река. Политик живет на Кропоткинской набережной, я — на Якиманской. Этаж у него пятый, у меня седьмой. Я провожу за занавесками день за днем, с биноклем, пивом и колбасой. Нет у Политика четкого распорядка. День, как говорится, ненормированный, выходные не определены. Может ночью уехать на служебной “Волге” решать вопросы, может днями не выходить из дома. Комната его, к сожалению, выходит окнами на противоположную сторону, во внутренний двор. А вся немногочисленная семья регулярно показывается в окнах.

Сегодня в девять у него политсовет. Вчера комментатор вкрадчиво спрашивал о том, какие решения ожидаются. Политик ничего определенного не сказал, пообещал завтра ответить на пресс-конференции в пятнадцать часов. Значит, в восемь он отправится на политсовет. Из дома. Нужно быть в форме. Отдохнуть. Часов с шести я буду ждать его у окна. Всегда нужно иметь запас времени.

Я пристрелял винтовку в пригороде, в глухом лесу. Она почти не дает отдачи. Голос у нее вкрадчивый, тихий. Жарко, и многие квартиры открыты. Потом быстро выйти из .квартиры, подъезд проходной. Во внутренний двор, на улицу, спокойно, на Волхонку, в метро.

Он выходит в семь пятнадцать. Каждый раз, выйдя из подъезда, он на миг замирает, смотрит на реку. Машина ставится грамотно, так, чтобы перекрыть подъезд по максимуму. Один человек на тротуаре и один справа отслеживают свои сектора. Я только что расслаблял руку, потряхивал пальцами и снова поймал подъезд в перекрестие. Грибанов был прав. Мне везет. Мне кажется, что я промахнулся, потому что не вижу попадания. Но вот брызгает мозг из развороченной черепной коробки, когда Политик падает, оседая, а значит, я попал в левый глаз…

Некоторое время спустя

В Петербурге уже не стреляли, но кооперативные ларьки еще не работали по ночам. Когда темнота и тщета опускали свои длани на город, жители старались не покидать квартир — лишь редкие автомобили спешили проползти по своей специальной надобности. И только милицейские БТРы осторожно трогали дома, перекрестки и переулки, ограды, подворотни и монументы мертвыми пальцами фар. В сущности, стрельба прекратилась после нескольких расстрельных рейдов власти по многочисленным норам и подвалам, где произрастали кафе и ресторанчики. Но прекратилась мирная стрельба, то есть стрельба воровских разборок и пьяных гулянок временных хозяев жизни. Наступало время других выстрелов.

Эстонский консул — рыжий, конопатый, носит очки. Я смеюсь.

— Смешного тут мало. Вы циферки подчистили и многое другое… Вы вызов за сколько купили?

— Где?

— Подчистили, подчистили.

— Не. Это мой. Прислали.

— Так пусть другой пришлют.

— Вы же государственный человек! — начинаю я безобразно льстить ему. — Вы же знаете, что прислать никак нельзя. Поскольку почта не работает.

— Но почему же? Вот свежая газета из Таллина. Хотите почитать? На русском, кстати, языке.

— Это дипломатическая почта. Вам газеты на аэроплане возят.

— Обижаешь. — Теперь уже он смеется. — Зачем тебе в Таллин? Нашел время.

— Мне очень нужно. Там женщина.

— Хочешь поменять родину на свободу?

— Слушай. Как тебя звать?

— Меня звать Калев.

— Отличное имя. Главное, редкое.

Теперь мы смеемся оба. И совершенно напрасно.

— Я не дам тебе визу. Я делаю как лучше…

— Калев. Дай мне визу. Если бы была зима, я бы перешел границу по льду.

— Нет. Не перешел бы. Я хорошо разбираюсь в людях. А циферки ты подчистил. Так хороший русский не делает. И фамилия была другая. Или вообще не было фамилии? Сколько теперь стоит вызов?

— Калев. Хороший русский сейчас никуда не поедет. Но я плохой. Дай мне визу.

— Ты еще грубишь? Сейчас я позову сотрудника! — И он смотрит проникновенно.

— Калев. Когда начнется война с Эстонией, я тебе камнем окна перебью.

Мы примерно одного возраста с консулом. Он вот большой чиновник, а я никчемный человек, у меня нет ничего, кроме фальшивого паспорта и вызова, купленного здесь же, у консульства. Бланк без фамилии, только циферки подкачали.

Я открываю сумку и достаю все, что у меня осталось самого дорогого: батон колбасы, бутылку джина “Гордон” и банку икры лососевых рыб. Все это осталось у меня со времен демократии. Я берег это на черный день, но как понять, который из них чернее?

— Позвать, что ли, сотрудника? — размышляет Калев и глядит на взятку алчными от голода глазами.

— Калев. Будь человеком.

— Ты думаешь, все можно купить?

— Я не покупаю. Я прошу! Я отдаю тебе все, что у меня есть. Я тебе верю.

Я двигаю паспорт по гладкому столу, к нему, к консулу. Он вертит его и возвращает назад.

— Как думаешь, Эстонию опять аннексируют?

— Ну что мне сказать? Скажу “да”, и ты позовешь сотрудника. Скажу “нет”, и слукавлю. Я не знаю. Вы продержитесь. Поставь мне штампик.

Он надувает щеки, пыжится, смотрит на колбасу, на этикетку на штофе. По нынешним временам это богатство. Не консульское даже, а посольское.

— А ты вернешься?

— Какое тебе дело до моей личной жизни? — вскипаю я. — Кончай придуриваться. Ставь штампик.

— Ну ты и нахал. Ладно. Я тоже могу быть человеком. Посмотрим, нет ли тебя в списке опасных для республики людей. Как, говоришь, твоя фамилия?

— Если бы я помнил.

— Ну ты и шутник. — Он открывает ящик стола, достает штампик, вдавливает его в чистую страницу моего паспорта, пишет что-то.

— Десяти дней хватит?

— А если бы я знал.

— Значит, хватит. — Потом он делает героический жест. Разламывает колбасу пополам и отдает мне ту часть, которая меньше. — Еще оголодаешь. Жрать-то хочешь?

— Еще бы. А может, по рюмке нальешь?

— А вот этого не могу. Она нужна мне в целости. Ну, заходи когда еще.

— Здорово ты по-русски говоришь. Проси убежища, пока не поздно.

— Марш отсюда. Аде то сотрудника позову. Арестую… Я выхожу в коридор. За окнами тьма, густая и грязная.

Электроэнергии нет, свечей нет. Есть энергия духа. У выхода омоновец, рядом другой, шипит рация. У меня в руках колбаса. Я кладу ее в сумку и ухожу не оглядываясь.

Поезд в Эстонию теперь ходит два раза в неделю. Я могу уехать сегодня, могу в воскресенье. На Варшавском вокзале тишина. Нет больше игровых автоматов, нет очередей у кассы. Почти нет пассажиров, и я моментально получаю плацкартный билет, просунув в окошко груду денег возрождающейся державы. Я уложил рубашки, бритву и прочее, словно заранее зная, что удастся трюк с визой. Кот Байконур в сумке спит, наевшись консульской колбасы. Я искал его полночи, тайно приехав в поселок, обходя дом за домом, наклоняясь к подвальным проемам, поднимаясь к чердакам, на девятые этажи. И он вышел ко мне грязный и безумный от счастья. Я не могу пока вернуться к себе. В поселке блокпост и мотострелки. Есть и нечто вроде СМЕРШа. Меня просто расстреляют на опушке. Должна осесть пена на хмельном напитке переворота. Того, который ждал своего часа, верного и убийственно точного.

Можно спокойно часа три посидеть в зале ожидания. Буфет, естественно, не работает, лампы едва живы, но в зале сидят автоматчики и снаружи прохаживаются милицейские. Тишина и покой. Я достаю из сумки книгу. Это то немногое, что я захватил во время своего краткого визита домой. Дверь там опечатана, и, уходя, я аккуратно соорудил из пластилина подобие законного оттиска.

Вея всю ночь,

На рассвете ветер притих.

И расцвели абрикосовые сады.

Деревья, деревья

В бледных оттенках густых

Отразились в волнах

Речной зеленой воды.

Здесь тепло.

Вагон выстужен и не убран, и, когда поезд трогается, выясняется, что нас в вагоне всего трое. Я и еще два мужика. А также проводник, запуганная обстоятельствами женщина.

— А ну его все, к лешему, — выносят нам приговор и уводят в другой вагон. Этот отапливается. У одного из попутчиков оказывается самогон в литровой банке. Я достаю остатки колбасы. Находятся хлеб и луковица. Мы пьем в полном молчании. Постельного белья нет и в помине, и часа в два я засыпаю на засаленном матрасе, укрывшись своей синтетической курткой, положив голову на сумку, а в пять уже разбужен людьми в сапогах. Нас только что не заставляют снять одежду, так суров и злобен таможенный режим времен конца демократических иллюзий. Вещи обыскивают так, как, должно быть, передачи в тюрьмах. В коте не видят врага нации, не требуют справки саннадзора. Не до того. И Байконур пересекает государственную границу. Я выглядываю на перрон. Там ходят автоматчики, хрипят овчарки, буравят вагоны мощные фонари.

— Веселый город Нарва.

— Не веселей прочих.

— Говорят, Кренгольм восстал и литейно-механический.

— Чего хотят?

— В братскую семью народов. Обрыдли им ветчина и кроны.

Поезд трогается. Нарва освещена везде и повсюду. Она сочится белым липким светом. Минут через двадцать я засыпаю и просыпаюсь, когда поезд тыкается своей мирной мордой в означенное место Балтийского вокзала эстонской столицы.

Прежде чем мы покидаем вагон, нас опять обыскивают, на этот раз полицейские в синих форменках.

Окошечко обмена валюты закрыто, и фарцовщиков, толкавшихся здесь сутками, тоже нет. Я поднимаюсь наверх, в бар. Нет и моего знакомого.

— Где он? Сменщик твой, веселый такой?

— Сменился насовсем. Уехал в Швецию. Пить что будешь? Выбор небольшой.

— Мне нужно купить сто крон.

— Теперь только в банке, на почтамте.

— А у тебя нет, что ли?

Он задвигает такой курс, что я решаю идти на почтамт. Не лучшие времена.

Прикинув, как лучше добраться — то ли через весь старый город, то ли на трамвае, — выбираю трамвай. Минут сорок приходится стоять, пока не появляется “четверочка”. Но спешить, оказалось, не стоило. Можно 6ы-2ло на почтамте купить какую-то банановую валюту, но крон страны пребывания нет. А они нужны позарез. Как явиться к женщине без цветов и как покупать их после? Я выпускаю кота ненадолго из сумки на газон, а сам присаживаюсь на лавочку. Байконур мочится, подобно собаке, ходит по траве, остается недовольным, возвращается к сумке, ложится рядом…

После сквозных ветров Питера, сметающих пыль времен, Таллин греет, сохраняя остатки тепла в непостижимых местах. Я кручусь возле почтамта и наконец получаю то, что нужно. Теперь у меня остается кроме пачки красных купюр еще немного российских денег. То, что припас для меня господин Амбарцумов, ушло на подготовку встречи с Политиком, и я уже жалею, что не взял доллары от кубинцев. Все равно они на дне океана.

Цветочный магазин совсем неподалеку, и там есть совершенно все, в любое время дня и ночи, в начале эпохи и при ее исходе. Я выбираю розы, и мне упаковывает их в целлофан улыбчивая цветочница. Потом она 41 связывает красивую ленту с бантиком, а до Катиной конторки рукой подать, вот она, за тем домом с красивым портиком. И тут я вспоминаю, что не побрился. Ну да ладно. Не беда. Я раскрываю Катину служебную дверь.

Я вхожу в конторку, как фатальный герой, и все девицы перестают стучать на машинках и перекладывать бумаги. Катя обхватывает голову руками, шлепает ладошками о стол, вскакивает, садится, вскакивает снова, выбирается из-за барьера, надевает пальто, тащит меня на улицу за руку, потом вспоминает, что не отпросилась, “конечно, конечно, вы можете и завтра, конечно, а в принципе, и до выходных”, и вот мы уходим, но она оказывается в тапочках и возвращается опять в конторку, а там смех, и вот мы в автобусе, прижавшись друг к другу, а розы все в пакете, и вот мы приезжаем и идем в знакомый подъезд и наконец наверх. Там упаковка падает на пол, и надо бы побриться и переменить одежду, но это уже невозможно, и мы лежим на полу, на ковре, и, отдышавшись, она спрашивает, что это там ворочается в сумке. “Это Байконур”, — говорю я и выпускаю кота. А потом я иду в ванную и долго моюсь холодной водой, потому что горячей нет давно, и бреюсь, и надеваю чистую рубаху, и выхожу.

Многое изменилось в Эстонии. Все ближе конец республики, и все ласковее и внимательнее коренное население к тем, кто столько лет был неприятной, но необходимой реальностью. И работа есть, и говорить можно на любом языке. Тебя поймут и ответят.

Ночью я лежу и объясняю Создателю свою печаль, а потом’ начинаю вспоминать имена тех, с кем бы хотел говорить сейчас. Я вспоминаю китайские стихи.

Колокол дальний звучит в опустелом саду… Гуси крича улетают в дождливую тьму… Лампа осенняя — палые листья видней… Только простились — печаль…

— Их дорогие имена, — говорю я вдруг.

Круг замкнулся. Я должен снова вернуться к своему ремеслу. Я художник.

Я не все выложил тогда на консульский стол, кое-какие свертки и банки попридержал, и вот теперь, оглядев все, что есть у нас в совместном хозяйстве, мы справедливо решаем, что хватить должно на неделю, а мешок картошки, что в подвале, и вовсе продлевает праздник на бесконечное количество дней. За деньги купить уже почти ничего невозможно.

— Давай включим радио.

— Ну его к черту.

— Не хочешь — не надо. Но что-то происходит в Нарве. Там на вокзале иллюминация и шмон. Овчарки. Шпионов опознают.

— Тебя-то как не опознали?

— У меня совершенно надежные документы. А в лицо кто меня знает? Я же не государственный преступник.

— Кот твой похож на преступника. Его-то как пропустили?

— Кот — это ценный мех и деликатесное мясо. Килограмма три.

— Включай радио, резидент.

Я не стал рассказывать ей о том, что завалил Амбар-цумова и Политика. Я сказал, что это сделали другие.

Выпить почти нечего. Так. Одна бутылочка какого-то ликера. Мы отпиваем по глотку, редко-редко. Под утро, когда просыпаемся и в который раз отыскиваем друг друга, она все же включает голоса этого злобного мира. И вовремя. В Нарве уже Советская республика. Красные флаги, бои на окраинах и кое-где в центре, шоссе и железная дорога перекрыты, и дикторы захлебываются от крика.

— Говорил, не надо включать.

— Слушай, а как ты теперь вернешься? Самолетом?

— На самолет денег не хватит, как, впрочем, и на общий вагон, а латыши наверняка перекрыли границу. И я остаюсь надолго. А может быть, навсегда.

— Рассказывай сказки, товарищ. Скорее кот останется.

— Кот и пес. Устроишь нас на работу?

— А что ты умеешь делать?

— Путешествовать по поддельным документам, стрелять, ориентироваться на местности, чинить автомобили. Ну и еще писать маслом и гуашью. Акварелью хуже. Могу портреты делать на Ратушной площади. “Товарищ лейтенант, тот, что с красивой дамой, разрешите портретик”.

— Приготовлю-ка я завтрак.

— Отлично. А что будем делать потом?

— Будем менять вещи на рынке.

— Отличная мысль.

— Зарплату нам не платят второй месяц.

— Отличная мысль. Пойду прогуляюсь и обдумаю ее.

— Куда ты? Там патрули. Тебя поймают и опознают. Наверняка в твоих документах какая-нибудь жуть.

— Ну да…

Тут недалеко от дома, кварталах в двух, всегда был пятачок, где торговали всем, в том числе и цветами. Это поразительно. Не было сегодня ничего, только аквариум со свечкой, и в аквариуме гвоздики, и’ рядом старушка.

— А нет ли у вас чего-нибудь выпить, бабушка?

— У меня сейчас цветы, но приходите вечером, часам к шести. Будет что выпить для вас и вашей дамы.

— А нет ли чего-нибудь для кода?

— Он сам о себе позаботится.

— Тоже верно. Сколько вы хотите за двенадцать гвоздик?

— За двенадцать гвоздик я бы хотела двадцать четыре кроны.

— Я могу дать вам двадцать.

— Но тогда обязательно приходите вечером. Или платите двадцать четыре кроны.

— Я могу дать аванс.

— Нет. Приходите в шесть. И вот возьмите тринадцатый цветок.

— Вы думаете, это счастливое число?

— Э, мы давно уже не живем в счастье, но и в несчастье еще не живем. Мы где-то там, где нет ничего.

— Я передам привет от вас моей подруге.

— Какое плохое слово. Зовите ее дамой.

— Хорошо.

Я возвращаюсь в квартиру, обнаруживаю свою даму в ванне и вспоминаю, что горячую воду теперь дают совершенно случайно и в непредсказуемое время. Я укрываю ее цветами, и она, смеясь, протягивает ко мне Руки, я роняю свои одежды на кафельный пол и нахожу ее под красными гвоздиками в горячей воде. Ванна большая. Потом мы опять укрываемся цветами, и я не знал, что это так здорово, но потом вода начинает остывать, и мы возвращаемся в мир, забрав букет с собой, только подержав его немного под холодным краном.

Вчерашние розы держатся отлично, и комната начинает походить на банкетный зал. Мы устраиваем большой завтрак, а после ложимся в постель и засыпаем надолго. Я опять просыпаюсь первым и уже сам включаю радио. Советская республика смяла кордоны и баррикады и уже укрепилась на границах соседних районов. Из Палдиски русская морская пехота движется к Таллину. Туда же сбегается и съезжается все живое из округи. Корабли НАТО пробуют приблизиться к нам, но граница уже на замке. Потом я ловлю радио Нарвы. Войска Ленинградского военного округа входят на Северо-Запад. Я выключаю приемник.

Предвечерние часы проходят кое-как, но нас уже подхватывает тревога, да и исход близок. Мы пробуем поесть, потом садимся в кресла слушать пластинки. Это та еще коллекция. Группы каких-то металлистов, Бах, блюзы и даже отрывки московских спектаклей с Ростиславом Пляттом и старыми заслуженными актерами.

— Куда ты?

— У меня тут встреча. Интрижка маленькая. Рандеву. Приду сейчас.

— Ты что? Сиди. уж. Там революция, оккупация, аннексия.

— Тут совсем не то, что ты сказала. Не пускай никого, кроме меня. Ключа не беру. Два длинных, девять коротких.

— Не ходи.

— Ну что ты? Я до угла и обратно.

Ровно шесть часов, и бабулька как из-под земли возникает в революционном воздухе.

— Слыхали? Ваши уже в Кейла и на островах.

— Надеюсь, это не причина, чтобы расторгнуть наш контракт?

— Торговля выше политики.

— Что у вас, и сколько с меня?

— Бутылочка “Виру Канге”. Сорок крон.

Я пересчитываю наличность.

— А тридцать пять не устроит?

— Не устроит. Если нет денег, возьмите портвейн.

— Нет, давайте. Я вам рублями добавлю. Зачем вам теперь кроны?

— Вы думаете?

— Я знаю. Вот тридцать пять и рубли. Тут даже больше будет.

— А что с нами будет?

— Ну, мы же только торгуем. Я покупаю, вы продаете.

— За цветами утром придете?

— Если доживем.

— Смотрите.

— Спасибо вам.

— Не за что.

В этой водке пятьдесят восемь градусов, и она нас валит с ног. Мы выпиваем ровно половину, потом сидим в кресле, и мне кажется, что это все же сон и он вот-вот прервется.

Ночью наш квартал обстреливают вертолеты, а потом падают бомбы, а может, это и не бомбы вовсе. Но горят жилой дом в полукилометре от нас и фанерная фабрика. Часа в четыре ночи проходят танки, а затем начинается стрельба. Одиночными, очередями, простыми, трассирующими. Мы закрываем окна шторами, выключаем свет и обнимаемся крепко-крепко. Таллинское радио молчит, в приемнике нет диапазона коротких волн, а затем начинается скрежет в эфире. Но еще прорывается Хельсинки, потом Вильнюс, а потом, видимо, взрывается подстанция. Электричества больше нет. Батареек нет и в помине. Иногда мы выглядываем в щелку. За окном горит и продолжает гореть, даже когда перестают стрелять.

Я давно прикидываю, что мне отдать за цветы. Нет больше ни рублей, ни крон, и не занимать же у дамы. Когда рассвело и мы попили холодного чая, так как нет больше и газа, я сверяю часы и с пакетом выхожу из дома.

Это так неожиданно и страшно, что я даже не слышу слов предостережения, а только всхлипы.

Старушка на месте. Под ее ногами поблескивают автоматные гильзы, и дым близкого пожарища стелется рядом, льстиво и добротно.

— Я вижу, вы человек слова.

— Конечно. Вот отличные цветы. У них эстонское название, а как по-русски, я не совсем знаю. Спросите у своей дамы. Чем платить будете?

— Вот здесь рубашка. Совсем новая. Сорок восьмой размер. Румынская. С накладным карманом.

— О! Это стоит больше, чем цветы.

Да ладно. Какие теперь счеты. — Нет, я в долгу. Пока.

— Пока.

Я вернулся и спросил Катю, как называются цветы. Она не знает. Она ставит их в самую красивую вазу, подходит ко мне и кладет руки мне на плечи, я обнимаю ее, и мы стоим так долго-долго, словно надеемся пережить все плохие времена.

Вы можете оставить комментарий, или ссылку на Ваш сайт.

Оставить комментарий

Вы должны быть авторизованы, чтобы разместить комментарий.

5