Леонид Могилёв: Чёрный нал (4-я страница)

Декабрь. 1964 год. Нью-Йорк

Когда прошла официальная часть поездки, закончилась ассамблея, Старик пожелал увидеть город. И Хорхе, и американцы были категорически против. Вероятность покушения была слишком велика. Но ведь никто и не ожидал отклонений от протокола. Старик настоял на своем. Пришлось полностью сменить гардероб, прибегнуть к гриму. Он стал походить на раввина. Или на художника. Охрана вела его жестко, Хорхе был рядом, не отходя ни на шаг. Старик действительно в тот день был трижды близок к встрече со своей птицей-ведьмой, трижды соблазн одолевал ее, но он никогда не узнал про это. Только вот тень от крыльев заслоняла солнце того зимнего дня, а он думал, что это облака.

Оказалось, здесь кругом море. Полтора десятка миль южной окраины омывает открытый океан, а береговую линию острова Статен и мол бухты, как ее, ах да, Гревзенд — спокойные волны. Острова. Прямо в центре прибой и целые мили пляжей. И шум транспорта в городе заглушают гудки кораблей. Огромные лайнеры, блистательные и надежные труженики-танкеры. Статен, Манхеттен, узкий остров между Ист-Ривер и Гудзоном. Бронкс. Единственный материковый район. Бруклин. Куинс. Музыка чужого мира. Старик видел поток служащих на Бруклинском мосту вечером после работы. В Кони-Айленде Старик для полноты ощущений купил хот дог. То же сделал и Хорхе.

— Говорят, это лучший хот-дог в Америке.

— Нет ничего лучше тортилъи в Мехико. Запомни это, друг.

— Ты, еще не угомонился? Поедем в отель…

— Нет еще.

Машина ехала сзади, метрах в ста. Хорхе щелкнул пальцами.

— Куда еще? — спросил гид.

— Хочу дыню. И хватит витрин. К трущобам, пожалуйста. Есть у вас подходящая трущоба для меня?

Они поехали в Куинс. Там в овощных ларьках азиатов действительно среди авокадо и манго нашли дыню. Нарезанная кубиками в битом льду. Старик долго ел дыню. Он прямо обжирался ею.

— Почему не ешь, Хорхе?

— Не люблю, — ответил тот. В Бронкс ехать категорически отказался: Обойдешься без трущобы.

— Тогда на паром. Я читал в путеводителе. Пресловутая статуя Свободы величественно покачивается невдалеке, над головой стремительно проносятся полицейские вертолеты.

Тогда-то Хорхе и увез его в отель, выставил охрану, ушел и больше не разговаривал с ним в тот день. Ночным рейсом они вылетели в Канаду.

* * *

…Повсюду лежали мумии. Вначале они наткнулись на мужчину в одних брюках. Он лежал на левом боку, рядом ведерко^’ мешок какой-то. Тело совершенно высохшее, желтое, но сохранилось совершенно все, родинка на груди, ставшая красной, волосы серого какого то цвета, глаза приоткрыты. Глиняные глаза. Будто бы из глазурованной глины. Мужчина был босым. Как видно, шел к озеру или пруду. Потом они узнают, что это называлось водоемом номер четыре. На этом самом месте мужчина мгновенно превратился в мумию.

Трава вокруг должна была бы быть сухой, полуспаленной, но она осталась в неприкосновенности. Даже стала ярче. Совершенно изумрудной стала трава. Одежда не пострадала. Нормальное галифе, стираное.

Клепов вел Старика к зданию штаба. У них было, как он знал, часа четыре, потому что уже вылетели спецы из Москвы. Люди во внешнем оцеплении ослепли. Целая рота слепых. Теперь они лежали в Шпанске в спортзале школы на матрасах с чистыми простынями и ждали помощи. Они остались слепыми навсегда, но тогда еще не знали этого. Неважно, спал ты, смотрел на небо или чесал спину. Результат неумолимый и фантастический.

Старик был крепким парнем. Тогда он еще никаким Стариком, впрочем, не был. Но Клепов как-то назвал его Стариком, и тому понравилось. Они тогда не знали, что состариться суждено будет Старику здесь. Возле водоема номер четыре. Операция проводилась в экстраординарных обстоятельствах, с использованием большого числа людей, которые, впрочем, не знали, на какую конечную цель они работают. Обычное дело. Знали только Клепов, Грибанов и человек в Кремле. Предполагалось, что это временно и вскоре можно будет открыться, собрать пресс конференцию, пройдет только немного времени. Потом еще немного. Пройдет тридцать лет, и Старик останется один на один со своей тайной. Почти один.

Люди лежали повсюду. В полной тишине, так как даже птицы, звери и черви в почве стали мумиями. И новые птицы сюда не спешили прилетать. И всплыли яуяии рыб и долго плавали на поверхности озера, и некому было их расклевать и утащить в лапах.

Единственное, что пострадало, с видимыми признаками на объекте, — котельная. Когда мумия оператора легла на диван рядом с манометрами и больше некому стало следить за давлением в котле. Котел взорвался… Дым пожара и привлек внимание летчика самолета лесников. Над районом летать было запрещено, но он умудрился пролететь. Когда никто не ответил ни по одному телефону, не вышел на связь на основном диапазоне и на резервных, стало понятно, что произошло нечто неприятное.

От первого тела до здания штаба всего километр. По пути они больше не подходили к мумиям. Штаб — двухэтажное здание в центре объекта, совершенно мирное и необитаемое здание. Только караул внизу, в предбаннике, только дежурный наверху, у кабинета генерала^ Клепов поднял с пола автомат часового, передернул затвор, покачал головой, поставил оружие у стены.

Личные дела находились в обыкновенном шкафу. Папка Валентино нашлась сразу. В канцелярии был полный порядок. Не сказавший до сих пор ни слова Грибанов раскрыл свой чемоданчик, вынул приспособления, стал работать… Пришлось выйти, отыскать мумию генерала, найти в кармане ключи, среди них ключи от сейфа, достать печати, бланки. Через час новый регистрационный лист лежал в личном деле Валентино. Фотография Старика, его собственноручно заполненная анкета, печати, подписи. Обыскали все папки, множество бумаг, чтобы не отыскалось нигде лицо настоящего хозяина дома для вольнонаемного гражданина, братской Испанией посланного в Союз и волею судеб оказавшегося на объекте. Затем закрыли сейф, шкаф, вышли. Тело испанца нашли в доме. Сжигать не было времени. Саперными лопатками вырыли могилу в тайге, похоронили бедо лагу, уложили на место грунт. Тщательно, мастерски.

В доме уничтожили все фотографии, письма. Поста вили новые. Старик должен был запомнить имена. Их, к счастью, было немного.

Легенда

Легенда была такая. Валентина — Старик — знал ходы, как хотел, делал старую охрану, мог выходить за оцепление. Далеко не уходил, собирал грибы, корешки, травы. Вольная испанская душа не терпела запретов. Но партийная дисциплина и ответственность не позво ляли большего. Короче, ушел, случилась катастрофа, был в недосягаемости и совершенно пьяный. Потом вер нулся. Вернуться предстояло не сегодня, несколько поз же. Сделали шалаш ему, оставили запас продуктов, попрощались и ушли. Напоследок Клепав объяснил, как входить в коридор. Назначил день связи. Старик ос тался один.

На дудочке он научился играть давно. В Мехико. Он перепробовал несколько веток разных деревьев, остался недоволен, нашел наконец сухой толстый стебель. За этими трудами его застала ночь. Стальные нервы солдата готовы были лопнуть. Чужие звезды невероятной земли в упор разглядывали Старика, недоумевали, сострадали.

Клепов оставил ему водку, сухую-колбасу, тушенку, сгущенное молоко, канистру с водой, нож, спички, парабеллум. Старик выпил полную кружку, впился зубами в колбасу, но не мог проглотить ни куска. Долго пытался удержать в себе спасительный напиток, и ему это не удалось. Тогда поел немного, отхлебнул все же еще глоток и уснул поверх спального мешка, прямо на земле. Едва появилось солнце, он стал мастерить ду дочку. Трое суток потом играл на ней. Неверные звуки поднимались, смешивались со звездной пылью, плыли по Млечному Пути, возвращались. До объекта было с десяток километров. На четвертый день он пошел туда. Дом его, стоявший на отшибе, был, очевидно, уже осмотрен. Еще несколько дней он прожил там, пока шли восстановительные работы. Укладывались в мешки мумии, писались протоколы, выходили в наряды новые сержанты, садились за столы новые офицеры. Наконец, Старика нашли.

— Катя. Быстро. Где у тебя есть знакомые? Называй города.

— В Ялте есть.

— В Эстонии. Спокойно. Подумай и вспомни. Надежные люди. Таллин уже отпадает. Раквере, естественно, тоже.

— Вильянди.

Перед путешествием по льду Чудского озера я много часов провел наедине с картой Эстонии. Она вся была у меня в голове. Автомобильные и железнодорожные пути. Реки и хутора. Вильянди слишком далеко.

— Дальше.

— Нарва.

— Так. Уже лучше. Сама Нарва или Нарва-Йысу?

— И там и там.

— Уже лучше. Еще.

— Сонда.

— Вот этого не помню.

— Рядом с Йыхви. Лесопункт.

— Что там?

— Подруга. Свой дом. Родители.

— Еще.

— Валга.

— Это почти Латвия. Можно попробовать.

— Там один знакомый…

— Отпадает. Так. Еще.

— Все.

Мы оставили “фордик” на въезде в Йыхви. Метрах в трехстах останавливается городской автобус, и на нем мы проехали остановки три, затем вышли. Потом на другом автобусе перебрались в Кохтла-Ярве, где и пересели на поезд и вернулись в Таллин.

Я поднялся на вокзале в бар и купил бутылку джина “Гордон”.

— Продолжаешь спиваться, парень, — констатирует мой “друг” за стойкой,

— О да! — радостно отвечаю я ему. — И тоника мне на сдачу.

Мы берем номер в поганой гостинице на окраине. Когда-то это была улица Чайковского. Здесь можно назваться чужими именами и не показывать паспорта. Некоторое время на улице появляться не следует. Скромные обеды в ресторане. Остальное время — в номере. Все понятно. Вопросов можно не задавать.

Через день, смотря телевизор, мы узнаем то, что должны были узнать. В палате районной больницы, где он приходил в себя после избиения в туалете аэропорта, арестован господин Амбарцумов по подозрению в убийстве господина Е. В офисе филиала фирмы арестованы сотрудники, на деятельность филиала наложен также временный арест.

В газете же со светлым молодежным названием уже говорилось про какой-то список и частное расследование журналистов. Смерть бывших моряков военно-морского флота. А нет ли здесь руки ФСБ? Призрак КГБ бродит по Балтии. Ждите новых материалов.

Это уже интересней. И наконец-то. Гибель петербургского журналиста, как выяснилось, связана с этим списком. В ближайшее время будет получен эксклюзивный материал из Петербурга. По заявлению господина Амбар-цумова, убийцей является некто, нелегально прибывший в Эстонию из России. Его имя нельзя называть из интересов следствия.

Если по телевизору в криминальной хронике покажут мое фото, придется покидать эту комнату. И бежать. А бежать-то некуда. Потом все сообщения об этом деле как-то прекратились. Каждое утро я выходил за пачкой газет и каждый вечер выщелкивал новости по ящику.

Но будто купол, мягкий и непроницаемый, опустился на место драмы, да не драмы уже, а большой трагедии, и мы с Катей, получили, как нам стало казаться, передышку, долгожданную и необходимую. Мы пили джин, пиво, много ели и спали. Но спали все еще порознь. Мне стало искренне жаль, что я не пристрелил Вальтера с Ромой. Двумя маклерами стало бы меньше. Только и всего.

Жеманная девочка пообещала на следующий день блистательный прогноз погоды. Ночью я приоткрыл окно, и знакомый холод, пронзающий земли и воды, границы и ‘души, вошел к нам. В этой комнате мы под чужими именами зализывали раны, а вокруг враждебный, плывущий в бездну мир обманывался в прогнозе погоды. “Я здесь, — сказал холод, — я вернулся. Войди в меня, доверься. Зачем тебе солнце? Истина там, в глубине, где мрак и покой. Однажды ты доверился мне, и я помог тебе. Вывел к иному берегу”. — “Но на этом берегу ты не дал мне покоя, не дал знания. Как мне вернуться домой? Мой кот изнемогает на чердаках, моя женщина потеряла кров, мои друзья глядят в твои глаза и часто уже не могут вернуться из этого путешествия”. — “Верь мне. Не верь лживым синоптикам. Уходи отсюда, как бы тепло ни было в этой комнате, какой бы она сегодня ни была надежной. Уходи. Ты должен уйти. Выйди на дорогу. Беги”. — “Куда! Куда мне бежать? У меня нет денег. Только покой и ночи”. — “Ты потеряешь женщину. Ты потеряешь все. Беги. Беги и не оглядывайся. Отошли ее отсюда. Верь мне. Твоя душа не принадлежит теплу. Она моя. Даю тебе еще шанс. Но ты не Должен изменять мне. Отринь тепло. Это не значит, что ты должен отринуть добро. Это иллюзия, что солнце и Добро — одно и то же. Добро — это ночь. Это холод и покой глубин. Поверь мне”.

И я поверил…

… — Вставай, Катя, просыпайся. Мы уходим.

— Что случилось?

— Я получил известие. Пора в путь.

— И куда же?

— В столицу. В картофельную столицу. Потом- я в Кунду, ты в Нарву. К друзьям.

— Ты бросаешь меня?

— Ненадолго. Я вернусь.

В Таллине, на автостанции, я отдаю ей все деньги, оставив себе совсем немного. Автобус на Нарву уходит первым. Я вижу, как он трогается, сворачивает за угол дома, начинает исчезать, и, наконец, только мираж, окна салона и нет ничего.

Уже раннее утро, начинается движение людей по дорогам республики, и вот уже петербургский автобус поставлен на посадку, но мне туда не велено. Автобус Таллин —Кунда через Раквере в десять утра. Пока прочитываю утренние газеты, там нет ничего интересного — футбол, интриги в правительстве, экономика, соседи по Балтии, соседи по Скандинавии, друзья на Западе, враги на Востоке. Хот-доги не лезут мне в глотку, от вокзального кофе мутит. Наконец автобус на Кунду выкатывается на перрон, мое место двенадцатое, я сажусь. В салоне еще человек восемь. Я еду по тому же шоссе, по которому только что уехала Катя, так же вхожу в стадию миража, так же исчезаю и материализуюсь. До Раквере час двадцать минут… Остановка десять минут, люди выходят и входят. Они говорят по-эстонски и по-русски. От Раквере до Кунды полчаса. Теперь нас в салоне пятеро. Мне кажется, что пассажиры смотрят на меня украдкой и отворачиваются. Спокойно, Пес… Опасности еще нет. Спокойно.

Я никогда не был в Кунде, но знаю, что там побережье, а значит, есть лодки. У меня нет шансов в ясную спокойную погоду, но силы тьмы глубин и мрака обещали небольшую бурю. И здесь нет надзора. Граница там, на озерах, реках, в заливе, а здесь исконная срединная суверенная территория. Чрево. Порт. Мирный и маломощный. И только безумный и глупый решит отчалить от берега. Как всегда, здесь то место, где меня никто не ожидает. Я никому здесь не нужен, кроме холодных глубин. Но я любим ими.

До побережья километра полтора. Оно пустынно. Там, за спиной, цементный завод, поселок, супермаркет и конфеты “Коровка”, кои производят здесь на одной фабрике. Дачные домики слева от поселка, и в них еще не началась жизнь. Рано. Я праздно шатаюсь по спящему поселку, ко мне подходит, видимо, сторож с лодочной станции, просит закурить. А может, выпить? Нет проблем. А где взять? Вон там ларек, у того красного дома. Работает. Что предпочитаешь? “Виру Канге”, конечно. И дальше обычный разговор. Парня звать Тыну. Работает действительно на спасательной станции. А сейчас кого спасать?

— Где-то я тебя видел, парень, — говорю я.

— Не знаю. Я здесь третий год работаю.

— И что? На жизнь хватает?

— У моего папы парники. А мамаша на заводе корячит. Мамаша русская. Папа эстонец. Здорово? — смеется Тыну долго и непринужденно.

— А ты-то сам кто?

— Я, конечно, эстонец. У меня дедушка жил тут еще давно.

— Мамаша-то кем? На конвейере?

— Да нет. В конторе. Но все равно. Дышит пылью… Ты там дома видел? В поселке?

— Естественно.

— Хорошо, хоть цемента стали меньше делать. Чего строить? Много домов осталось от большевиков. — И Тыну смеется снова так искренне, что я не выдерживаю и присоединяюсь к нему.

— Ты-то откуда?

— Из Таллина.

— О! Отлично, — опять рад Тыну.

— Так давай выпьем.

— Отлично.

Мы идем на станцию. Это зеленый дом, комнат на пять, все как обычно: пара негодных водолазных костюмов, бильярд, телевизор, диван, второй диван, бинокль и весла. Три лодки во дворе станции, кверху днищем.

— Тебе чего? Джину или водки?

— Так ты и джин купил? Отлично. Мне и джину, и водки. И всего побольше.

— Да, да. А закусить у тебя есть?

— Конечно. Сало есть, хлеб, салачка. Чудесное слово — “закусить”.

— А сыру нет? Сыру с похмелья хочется.

— Ха, ха, ха… У тебя папа, конечно, русский?

— Хохол, — вру я.

— Ты меня уморишь, парень. Кстати, здесь пограничная зона. Предъяви документы.

Я смотрю на него тоскливо и неприязненно. У него все-таки ракетница есть и ракеты трех цветов. Иначе и быть не может.

— Если ты мне не веришь… Я пошел. Давай мой джин. Водку можешь оставить себе. Подавись.

— Товарищ. Ну что ты такой обидчивый? Хохлы не обидчивые. Они хитрые. Где хохол прошел, там не растет ничего. Только все надкушено. — И опять смех. — Ты не хохол. Ты просто пьяный русский. Хочешь котлет?

— Ты мне ничего не говорил про котлеты.

— Нужно быть осторожным и хитрым. Хитрее хохла.

— Дались тебе эти хохлы.

Тыну оказывается парнем крепким. Он выпил всю водку — а в ней пятьдесят шесть градусов, — половину джина и никак не хочет засыпать. Но джин мне нужен для дела.

— Хочешь еще водки?

— А у тебя есть еще деньги?

— Русские.

— Плевать какие. Это будет двадцать тысяч. Нет, тридцать, потому что скоро вторая смена.

— Как скоро, Тыну?

— Через час. Надо успеть до них. А то там такие глотки.

Я иду в ларек. Все то же, что и в ларьках на улице

Маяковского. Только водка национальная. И паленого коньяка поменьше. Но только времени валить Тыну вином у меня нет; Я покупаю бутылку, шоколад, печенье.

— Ну, сейчас придёт Як. А у нас все готово. Как там сейчас, в Таллине? Весело?

Я бью его в подбородок, снизу вверх, резко и отчетливо. Тыну падает навзничь, теменем на стену, как и предполагалось. Теперь поймать правую руку, завернуть запястье, сесть сверху, поймать второе запястье. Шнур — вот он, давно уже присмотрен и положен рядом с диваном. Теперь прикрутить ноги к рукам.

— Ты не обижайся, друг. Полежи немного.

— Кто ты, курати курат… дрянь. — И долгий монолог по-эстонски.

Я делаю отличный кляп, вталкиваю его в глотку доверчивого собутыльника. Зачем пить на работе? Нужно соблюдать служебные инструкции. Я перетаскиваю Тыну в подсобку, туда, где якоря и баллоны. Лрикручиваю к подвернувшейся стойке так, чтобы не издавал много шума, и возвращаюсь, в комнату. Теперь нужно скрыть следы разгрома и ждать Яка.

Як пунктуален. Он приходит в положенное время и не обнаруживает своего товарища.

— Что это? — обращается он ко мне по-эстонски. — Кто это?

— Он сейчас придет. Пошел купить закуску. Мы с ним в армии вместе служили. А ты Як?

— Да. Говоришь, придет сейчас? — и поворачивается к окну.

Я бью Яка по темени молотком. Я уже поставил себе удар на компании риэлтеров. Я знаю, что он останется жив. Но очнется не скоро. Чтобы иметь побольше времени, я связываю Яка, укладываю на диван, потом обрезаю телефон.

Тащить лодку по песку не очень сложно. Мотор •— вот он, годный к сезону. “Вихрь”. Канистры с бензином в сарае. Не зря едят хлеб на этом побережье. Минут через пятнадцать я сталкиваю лодку в воду и возвращаюсь за веслами. Сейчас прилив. Ветер с запада. Он усиливается каждый час. Значит, грести будет легче. Я возвращаюсь на станцию еще раз. Забираю остатки еды и полбутылки джина. Водку оставляю в знак благодарности. Еще мне попадается прорезиненный плащ. Потом я открываю подсобку и говорю Тыну: “Прости меня, товарищ. Если бы ты знал грустную историю моей жизни, ты бы меня простил. Может быть, мы еще свидимся”.

Тыну мычит и багровеет лицом. Прощай, товарищ.

Снег начинается минут через тридцать. Снег неожиданный и спасительный. Несвоевременный и жуткий. Я гребу яростно и долго, прежде чем откинуться навзничь. Потом запускаю мотор. Он заводится сразу, и я еще раз добром поминаю эстонских парней.

Будто надежные, твердые руки несут мое суденышко, пеллу серую и хрупкую, в эту ночь, и через восемь часов раздвигают занавес, показывают мне огни на берегу. Это еще не Силламяэ, но наверняка где-то рядом. Половины пути как не бывало. И, показав ориентир, тот, кто вел меня этим путем, вновь развесил белые занавесы, падуги, арлекины.

Километрах в десяти от русского берега, от мыса, от несуразной моей родины я выключаю мотор. Ветер все не стихает, снега в лодке по щиколотку, море приходит в беспокойство. Я допиваю джин, завинчиваю пробку и отдаю бутылку волнам. Следовало вложить туда какую-нибудь записку, но, право, не до того. Русский берег и здесь никто не охраняет, и, уйдя от соблазна пристать к какой-нибудь деревеньке, я заканчиваю дальше свое путешествие, побег свой от тепла и .света. Идти тяжело, и ноги ищут опоры. Сплю я в забытом Богом сарае, в конуре какой-то, но под крышей, и даже тряпье находится. На земляном полу развожу костерок. Смолье и ящики из-под рыбы тут в изобилии. Я совсем не знаю этого угла. Где-то на западе Усть-Луга вымучивает новый порт, еще южнее город Кингисепп манит сытым чревом вокзала. Снег наконец заканчивается. Он напрочь засыпает рельсы. Я вижу стоящий в поле пассажирский поезд и, отдав все свои деньги, получаю плацкарт.

Ординарный переулок не ожидал этого снегопада, не был готов к нему, а потому пришел в недоумение, и по-коммуналочкам расползлась блажь. Стихли голоса на кухнях, топотание в коридорах, хождение по половицам. Обитатели комнат замерли, уподобились проницательным котам и на миг увидели будущее. Моя комната не занята.

— Телевизора, извини, нет. Я же не знал, что ты вернешься.

— А мог бы знать, — строго смотрю я на хозяина.

Старик вышел утром. Миновав небывало широкий в это время, непривычный какой-то ручей, нашел тро пу. Тайга здесь, в долине, была сплошь кедровой, лишь изредка встречались лиственницы. Иногда попадались и следы.

То соболь, то белка. Вот пробежала кабарга. Он уже легко различал их. Снег в кедровнике был глубоким, полутораметровым. Лыжи шли хорошо, толково. “Совсем ты стал русским”, — подумал Старик о себе. Он сам поразился тому, как легко выцеживались из памяти эти словечки. Толково, ловко, ладно. Наверное, на своем языке он будет говорить теперь с акцентом. Если все будет благополучно, то скоро это можно будет проверить. От этой мысли закололо в груди, и он остановился. Скалы, камни, заросли, кедры с невероятными какими-то корнями. Как будто пальцы огромных рук, что держат его здесь. Злые руки, протянувшиеся из преисподней. Те руки, что утащили его товарищей, разрушили дом. Какой дом, товарищ? Где он был? В какой стране? Он так же призрачен, как те оборотни, те эфемерные создания, что приходят к нему по ночам, те, что скрипят дверцей старого шкафа.

На склоне гольца образовался крепкий наст, идти было легко. Опускаться с гольца пришлось с шестом, как его учили офицеры. Всей тяжестью опершись на шест, едва успевая лавировать, но все же удерживаясь на ногах. Потом снова по насту, долго, несколько часов. Смеркалось, начиналось то, что предшествовало метели, гудели пихты и кедры. Наконец, уже ночью, он вышел к прогалине у ручья.

Дверь в зимовье занесло. Старик долго освобождал ее, наконец ввалился внутрь. Растопка лежала уже в печи, дрова рядом. Сбросив тулуп, он развел огонь. Потом совершенно мокрый варил еду, чай, готовил дрова на утро.

Под утро начался настоящий снегопад. Выстраивал-ся магический кристалл, и вскоре снаружи не было ничего, кроме снега. Как будто из распоротых канистр, тянулось зелье запредельных стран. Из ниоткуда… Он за все проведенные здесь годы не видел ничего подобного.

Целая вселенная снега обрушилась на распадок, на зимовье, на Старика и приняла его в себя.

Он прождал пять дней. Вначале, когда до условленного срока оставались часы, волновался, метался по избушке, выскакивал, натаптывал площадку перед входом, смотрел туда, где должно было быть небо. На пятый день продукты подошли к концу. Он стал собираться назад.

Этот путь был горек, как может быть горьким путь в клетку через приоткрытую привратником и забытую дверцу. Но за клеткой оказалась другая, прочная и поднадзорная, а ту дверь открыть нельзя. Можно бросаться на нее, выть, грызть, скрести лапами.

После снегопада лыжи вязли в рыхлом снегу. Сле дов зверья не было вовсе. Опять пришлось пробираться через густую пихту, через кустарники ольхи, карабкаться вверх по склону, падать на четвереньки. На седловине хребта сделал привал, нарубил лапника, соорудил кое-как шалаш, положил две сухары, разжег огонь, лег. Старику не снилось ничего, и он был рад этому. Утром заварил кашицу чайную, подивился опять этому слову, пришедшему к нему, — чифирь.

Но нужно было как-то жить дальше. Солнце поднялось, засветилась тайга так, что заболели глаза. Жизнь вокруг оживала, синицы засуетились, и недоуменный дятел заколотил по стволу. Старик хотел было загадать, считать стуки, сколько ему еще топтать эту землю, но потом вспомнил, что гадать нужно на другой птице. К вечеру спустился в долину, у ручья остановился, стоял долго, опираясь на шест. Он не знал, как теперь жить дальше. Понемногу приходило последнее решение. Кончить этот экзотический балаган, который затянулся на десятилетия.

В сумерки он был дома. И опять дернулся, возмутился этому слову. Снял у входа лыжи, нашел под досочкой ключ, открыл дверь.

Уже позже, в кафельной ванной, накапывая шампунь на ладонь и изнемогая от горячей воды, успокоился.

Ночью долго вращал ручку приемника, слушал музыку. Клепав первый раз в жизни нарушил слово. Но он не нарушал его никогда. А это значит — никакого Клепова не было больше.

Когда первый раз Старик подлетал Москве, когда это было? Ноябрь. Ну да. Шестидесятый год, огромное белое поле глянуло на него, серые черви коммуникаций, коробки домов. ИЛ, преодолевший материки и океаны, заурчал радостно, чувствуя стойло свое, конец большого пути, пошел на посадку. Старик прилепился к иллюминатору, видел, как отошел в сторону самолет сопровождения, как второй самолет нырнул вниз, словно проверяя надежность коридора и посадочной полосы. Внизу, у трапа, ковровая дорожка, военный оркестр, вожди. Он еще дважды потом прилетал сюда. Через год и через три. И каждый раз, хотя потом и не было снега, белое поле было рядом. Снег этот, бесконечный и спокойный, останется внутри, будет со Стариком дома, там, где снег только высоко в горах. Может быть, он и позвал его туда, в горы, чтобы по закону сообщающихся сосудов выкачать душу, забрать ее высоко. А когда плоть его, смешная оболочка в шрамах и ссадинах, будет доставлена туда, где снег только делает вид, что тает по весне, а сам просто становится невидимым, чтобы без помех владеть всем и всеми. Вулкан Попокатепетль, куда поднимался Старик с друзьями, белые снежные склоны которого вели туда, к жерлу, где глубоко в тайных недрах варилась на адском огне жидкая волшебная грязь. Мехико, огромный, намного больше Москвы, но Старик никогда не видел его с самолета. А что, если и Мехико весь в снегу? Прямо на душный вечер с флейточками, лепешками, светляками кафе, нищими и бесконечной нарко-той опускается такой снег и уже никогда не взлетает, потому что он не может взлететь, может только превращаться в воду, но в этом снегу такой холод, такая колдовская сила, что он уже не растает, снег, над Россией, над океаном, над Америкой, только снег, дивный и ужасный…

Старик пролежал три дня в полуагонии, и никто из городка не пришел к нему. Не было необходимости. Потом он очнулся, дополз до ванны, которую любил как призрак того, потерянного мира.

Дом этот был построен на славу. Старик поднялся наверх, в спальню, подошел к шкафу, прижался к нему щекой. Призраки молчали. Он открыл дверцу и заглянул внутрь: Кроме рубах и свитеров — ничего. Один свитер его, Старика, и одежда, купленная за эти годы в магазинчике.

Однажды он увидел там костюм. Немецкий, отличный, серый, как будто сшит на него.

Он купил его и с тех пор стал часто покупать одежду и дорогую обувь. Если бы магазинчик этот перенести в одночасье в какой-нибудь русский город, сохранив цены, жители бы охнули. Чемоданы ожидавших окончания контракта были набиты классными вещами. Чистое иезуитство. Иллюзия будущей свободы. В свое время личные вещи тех, кто стал мумиями, были собраны на плацу, облиты бензином и сожжены. За исключением тех, что представляли интерес для комиссии. До дома Валентине руки не дошли, а потом он сам пожелал оставить все, как было. Нужно было какое-то время входить в образ.

После ванны Старик стал выбирать рубашку, остановился на желтой, влез в костюм, надел туфли, светлые, на тонком каблуке, открыл бар, налил себе полстакана коньяку, сел в кресло у окна. За окном — водоем номер четыре, по заасфальтированной тропке

идет человек. И не человек даже, а начальник первого отдела. Око Москвы.

— Здравствуй, Валя. Здравствуй, дорогой. Давненько тебя не было. Где пребывал? На какого чудесного зверя охотился? Или я помешал? Вижу, при параде. Ждешь гостей? Ну, чего не отвечаешь, Валя? Друг сердешный. Винца бы предложил…

— Пойди сам налей. Знаешь же где.

— За что я тебя люблю, Валя, — за рачительность. У офицеров и водки-то днем с огнем. Ждут самолета. В магазине все высосали. А у тебя полный комплект. Я, Валя, сухонького. Красненького стакашку. Так где был-то? Неделю по тайге шастал. Будет о чем рассказать дома…

— Лукъянович…

— Лукич, Валя. Так правильно. Ну что ты, что ты…

— Лукъянович. Пошел ты в жопу. Допивай и проваливай.

— Вот и славненько. Спасибо за угощение. Лукич поставил фужер хрустальный и тонкий, выпитый одним глотком, на стол.

— Ты вот что, Валя. Не отпускай ты себе бороду. Вот пришел из лесу и побрейся. Не идет тебе борода. Ты, Валя, похожим становишься…

— На кого? — привстал Старик.

— На одного человека, Валя. Ни к чему тебе такое сходство. Побриться, приодеться, потом в часть, по бабцам приударить. А чего тебе не жениться? А? На родину — и с молодухой?

— Лукъянович. Пошел вон.

— Валя. Не груби. И побрейся. Нельзя тебе походить ни на кого. Ты на себя походи. Дружок. Ну пока. — И вышел.

Однажды Старик решил кое-что проверить. Он знал, что фотографии его московские, ленинградские, американские появлялись в советских газетах во множестве. Подшивки хранились там, где положено им было храниться. В красном уголке. Он перерыл -“Правду” и “Известия” за несколько лет. Начиная с его первого визита. Имя свое прочел десятки раз, фотографии не было ни одной. Все номера с фотографиями Старика отсутствовали. Также отсутствовали брошюры и толстые книги, где он увековечился.

Он совершенно поседел в ту ночь, когда ждал расстрела. В лице его как будто что-то надорвалось, пере-‘ менилось. Все же внимательный человек мог бы найти знакомые черты. Если бы было с чем сравнивать. Когда наконец в части появился телевизор — а потом их завезли много и хороших, — Старик купил и себе.

И однажды в хроникальном фильме увидел себя и товарищей, великих и живых по сей день. Делающих дело.

Я проснулся чуть раньше первого вторжения света в ординарное логово. Матрас, бывалый и рыхлый, отпустил мою плоть бездомного нарушителя границ неохотно. Он как бы примеривался ко мне. А почему нет? Вот здесь опять тепло, гостеприимно, ласково в комнате, где матрас, столик, лампа на длинном шнуре и вкрадчивые соседи за дверьми длинного коридора. Подо мной нет льда, нет волн, а есть старинный паркет, в царапинах и выбоинах, настоящий, дубовый. По нему ступали босые пятки стольких поколений. Гегемон безродный пройдет, и придут другие, крепкие, трезвые, у меня жизнь как-нибудь наладится, исправится.

Паркетины под подоконником вынимаются. Они отчетливо видны: более блестящие и стыки пошире. Там у хозяина тайничок. Заначки какие-нибудь, трешки, десятки, штуки. Мой тайник в другом месте. Нужно поднять голову, взглянуть наверх, где каким-то чудесным образом уцелела древняя люстра. И если столько времени среди безденежья, дряни, копоти люстра не тронута, не продана, значит, она дорога тому, кто владеет комнатой, кто в ней прописан. Это его последний рубеж, его поплавок, его Сталинград. Поэтому, рискуя все же, но спокойно и не печалясь, я в широкой верхней розетке, где фазовая разводка, пыль и червяки в изоленте, положил заначку — пять бумажек по сто зеленых. Не зажигая света, передвинув стол, встаю на него и отыскиваю сверточек.

Дискета в другом месте. Под обоями, над дверью, где они оттопырились, отвисли. Я чуть подпорол их, вложил пластмассовую пластинку с планочкой из металла и снова заклеил. Пусть она покамест там и останется. А впрочем, нет. Достаю дискету и возвращаю ее во внутренний левый карман куртки. Теперь переставляю стол назад, ложусь, снова засыпаю. Утром начинается процедура возвращения к жизни. Бритье в общественном туалете, баня на Халтурина, джин с тоником в рюмочной на Невском, и потом до Гостинки, через мостик со львами на Гороховую, в кафе, где обильный завтрак для победителя.

— Мне кофе двойной, со сливками, печень трески с горошком, ветчину, сосиски. И пирожное.

Покой сошел ко мне, и вновь призрак дома появился. Но завтрак мой прерывается. Письмо в конвертике почтовом, без марки, без подписи, хорошо заклеенный. Тонкий. Один листочек внутри.

“Есть важное дело. Срочно позвони по телефону”. И семь циферок.

Значит, Птица не уехал из города, а засел где-то здесь. Но жив. И дело какое-то сыскалось. И сразу рухнула иллюзия, растаяло мнимое мимолетное благополучие, а по-другому быть не могло.

Я звоню по указанному номеру трижды. Гудки длинные, отчетливые, как будто электричка у станции, перед остановкой. Хороший телефон.

Абонент где-то рядом. Наконец вечером, часов около семи, трубку снимают.

— Да… — Мужской, но не Птицы голос.

— Мне бы художника нашего…

— Сейчас. — И вот он, птичий клекот:

— Ну, слава Богу. Отыскался. А я уже думал, судьба. Я записку тебе отправил наудачу.

— Дело, касающееся нас с тобой? Дело-то какое? Ты там в надежном месте?

— Да. Место верное. Семью вывез.

— Ну и ладно. Где встречаемся? Кафе пусть останется незасвеченным. Сбережем.

— В Петергофе давно был?

— Там фонтаны не работают.

— Там человек один живет. Встретиться с тобой хочет.

— Что за человек?

— Ты его знаешь. Человек хороший.

— Ты что? Говорить не можешь?

— Могу, но не хочу. Пусть тебе сюрприз будет. Завтра в полдень.

— На пристани. Люблю у воды стоять.

— Зер гут. В полдень.

Непогода, вынесшая меня вместе с порывом ветра с территории беды и принесшая на территорию несчастья, унялась, отлетела, чтобы быть, впрочем, наготове, где-то рядом и при случае явиться вновь. Что у нее на уме? Может быть, в следующий раз отправит меня ко дну. Залив спокоен, волны полизывают надежный, вечный дебаркадер, и солнце слева и сзади. Птица появляется с пятнадцатиминутным опозданием. Мы обнимаемся.

— Хорошо выглядишь, — говорит он, — лицо загорелое, обветренное.

— Пейте джин “Гордон”. Получите естественный цвет лица. Пойдем выпьем, или сначала дело?

— Пить будем втроем.

— Ну и где человек? Еще один бомж?

— Ты угадал. Только стой спокойно. Не дергайся. Все нормально. Это участковый Струев.

Я закрываю глаза, пригибаю голову, расставляю локти, ноги. Я снова готов бежать и драться.

— Ты что, сука? Сдал меня? — говорю я, не поднимая головы. — Не шевелись, у меня ствол, — несу я чушь. — Где они? Где менты?

— Успокойся, я говорю, педрила.

— За педрилу ответишь. У тебя что? Семья в заложниках?

— Семья в надежном месте. А Струев один. Просто, ты бы не пришел никуда, объяви мы заранее. Он тоже в бегах. И меня нашел необъяснимым образом. Как вы его звали? Совершеннейший из ментов?

— Почти так. Из существ. Ну и чего он хочет? — еще не верю я своему другу. Друг он и есть друг. Он не предаст. Мы же с ним прорывались… Мы же риэлтеров мочили фомками. А это в наше время не шутка. Это все равно что власть бить.

Струев идет к нам медленно. Он в цивильной одежде. Ну да, не хватало, чтобы в мундире и с автоматом.

— Ну здорово, коллега.

— Здорово.

— Пошли выпьем, — предлагает Птица.

Мы не идем в дорогую забегаловку, а покупаем бутылку водки в ларьке. Здесь-то уж не должно быть паленой. Туристов остерегутся травить. Их мало сейчас, но случаются. А впрочем, почему и не туриста? Йо водка оказывается настоящей. Пьем под колбасу и томатный сок.

Рассказ Струева

Меня взяли в опорном пункте. Ошибка моя состояла в том, что я не подозревал, что придет целая колонна. Кавалькада какая-то. Мы же их шуганули только что. И тут опять, в наглую. Виноват я. Не прочувствовал. И чтобы милиционеров брать белым днем или серым вечером, нужно очень разволноваться. Мы вдвоем с Ковалевым остались, как раз о твоем деле говорили.

Останавливается у окон “рафик”, выходят двое в омоновской форме. Я смотрю, машина не из райотдела. Ну, думаю, подкрепление. Ход дали делу. Вошли, взяли нас, как детей. Ковалева оставили на звонки отвечать, если бы пикнул, убили. Меня посадили в “рафик”.

— Я “рафика” не видел.

— И твое счастье. Тогда бы забоялся. Нынче чего хочешь купить можно. А лицедеев хватает. Они потом форму поснимали, под ней костюмы спортивные, машину бросили, уехали на другой. Где-то была в засаде. Когда вы бомбометание произвели, я и вырвался. Мы недалеко стояли, за деревьями. Вывалился из “рафика” и побежал. Там машина горит, крики, вы бежите, я бегу. Растерялись они. Упустили. И сразу съезжать. Я вернулся в опорный пункт. Ковалев связанный. Дрожит как осиновый отросток. Мы стали сразу звонить в район. Полная тревога. Настоящий ОМОН. И все.

— Как это все? — не верю я. — Разъехались — и все?

— Номер машины сгоревшей оказался приписанным к одной службе.

— И что?

— А мне не говорили этого. Нашлась добрая душа, сказали по-тихому. Потом повезли меня в Новгород. На опознание. В командировку.

— А я тут при чем?

— А вот по твою душу и послали. Ты, надеюсь, не на Ильмень-озере скрывался? Не по проспекту Гагарина дефилировал?

— Я последний раз на родине русской демократии был лет пять назад. В “Детинец” ездили. Медку попить. Другого чего откушать.

— То-то же. А вот кое-кто другого мнения. Короче, нашли в одной квартире труп. А рядом еще несколько. Дело житейское. Как бытовая ссора. Между семьей и неизвестным. Предположительно тобой.

— То есть как?

— В квартире найдена пустая бутылка из-под коньяка. На ней твои отпечатки.

— Товарищ Струев, так же нехорошо делать!

— Вот-вот. Бутылка эта, как я понимаю, из твоей квартиры. Квартира сейчас опечатана. Печать на месте. Так что соображай. Когда у тебя обыск делали, я присутствовал. Бутылок у тебя было мало.

— Правильно. Я водку баночную пил по нищете и пиво. Иногда. Коньяка была бутылка. Я когда из стога выбрался, домой пришел, отпил из нее и уснул прямо за кухонным столом. Умаялся. А откуда мои отпечатки в городском сыске?

— Они в компьютере по Северо-Западу. В твоей квартире должны быть отпечатки? Друзей твоих. Методом

исключения нашли твои. Ну, они повсюду. То есть предположительно твои. С большой степенью точности. Но заложены как твои. Вообще-то так не делают. Но на этот раз кому-то было нужно.

— А что за трупы?

— Хозяин. Иванов Александр Иванович. Жена. Две дочки — девяти и семи лет. И неизвестный.

— Я уже знаю, какой должна быть фамилия убитого. И адрес тебе точный назову. Только вот отведи меня к компьютеру какому-нибудь.

— Список? — догадывается Птица.

— Он. Список-то остался у господина Амбарцумова и копии тоже. А дискета тут. Со мной.

— Про Виктора Птица мне доложил. И про список таинственный. Сколько, говоришь, в нем душ?

— Временами — восемьдесят одна. Временами — восемьдесят. А сколько живых, ответить уже трудно. На четыре меньше, уже точно.

— На три.

— То есть как?

— А вот слушай. Ребята из новгородского отдела про списки, естественно, ничего не знали. Есть трупы. Есть отпечатки. Есть неопознанное тело. Предположительно твой сообщник. Кто может знать про всех твоих корешков? Семья твоя по странам СНГ рассеяна. Товарищи по работе если. Участковый тут самая интересная фигура. Тем более в свете происшедших событий. Короче, привозят меня в морг. И тут начинается вмешательство высших сил.

— ФСБ?

— Бери выше. Божий промысел. Лежат ханурики разные, жмуры. Среди предполагаемых сообщников убийца. Рядом семья пострадавшего. Все рядком. И глава семьи не такой, как все на полках. Случается. Их сначала газом каким-то травили. Из баллончиков. Но не для бытового пользования, а из тех, что можно назвать боевыми. Сам-то членовредитель был в маске. Стрелял из пистолета с глушителем. Но они — семья дружная. Защищались, как могли. Девочки малые должны бы прятаться, по углам ползти. Может быть, уцелели бы. А они отца закрывали собой. Тот недобитый лежал. Они легли на него, уцепились. Примерно так было. У жены молоток в руке. Вокруг все разворочено, повалено, И как-то они сволочь эту повалили, проломили висок. Второй там, стало быть, был. Это вроде ты. Ну вот. Пришел я в морг с лейтенантом местным. Отвел его в сторону, объяснил, что дело нечистое. Александра Ивановича, признаки жизни показавшего, без особого шума в реанимацию. Родственникам сказали, что тело необходимо для следственной экспертизы. Выдать не можем. Лежит он сейчас в одной тихой больничке. Никакое ФСБ ничего не знает. Бандиты не знают. Если у них не каждый второй завербован.

— Лет сколько мужику? — спрашиваю я.

— Под шестьдесят. Поздний брак у него был. Наплодил девочек, да не уберег. Ну вот. А я понял, что знаю-то теперь, что не требуется знать. Взял табельное оружие и уехал. Не было у меня времени оформлять отпуск. Да и не успел бы я этого сделать.

— Как ты на Птицу вышел?

— О… Несерьезный человек. По лезвию ходит. Я пошел на выставку в первую попавшуюся галерею. Там мне десять человек сказали, где у него мастерская. В легендарном доме художников. Естественно, кое с кем он перезванивался. Пойти туда ему нельзя. На это ума хватило. Так ведь, Птица?

Птица смотрит хмуро, не отвечает.

— В доме этом странном травку не курят только коты дворовые. Естественно, это бельмо на глазу района. Я имею в виду моего коллегу участкового. Там у него человек. И не один.

— Назови. Умоляю…

— Вот если благополучно все кончится, может быть, намекну. В семье не без урода. Я хотя и должен вербовать внештатников, предателей не люблю. Ну, знало про Пти-цыно обиталище преступно много народу. Расслабился кто-то. Языком махнул. Среди своих. После этого наш герой срочно переменил место обитания своего и семьи. А нам с тобой теперь еще предстоит о деле говорить. Потом ехать в Новгород. Александр Иванович пришел в себя и говорить может. Недолго, но внятно. Больше у нас свидетелей нет. Боюсь, что остальные граждане из списка находятся или в бегах, или на пути в морги. Выбор небольшой.

Мы прощаемся с Птицей. Он остается в резерве. Связь прежняя. Это если перестанет работать телефон Струева. Он живет теперь в Петергофе у надежного товарища. Есть одна свободная комната и для меня. Алкаши с Ординарного напрасно будут ждать свою квартплату. Хозяин понял, что дела у меня не совсем благополучны, и поднял планку. Телевизор уже не в счет. Тем более.что лучше там и не появляться вовсе. Если бы владелец своей коммунальной недвижимости знал, сколько времени жил рядом с пятьюстами долларами, отчаянию его не было бы предела. Как не было бы предела радости, узнай он, что прошло мимо него. Какая череда судеб и кончин. И что за бритва сверкнула возле его небритых щек.

Струев хороший слушатель. Не прерывает, не делает удивленного лица, головой не кивает. Ходит по комнате, в кресле сидит, чай пьет. Хорошая вещь — чай. Еще бывает молоко, домашние пирожки, пельмени, борщ. Я стал действительно похож на Пса, пропах джином, не раздумывая бью по головам мерзавцев и не повинных ни в чем людей, бегаю, скрываюсь, отбиваю заложников. Потому что все должны вернуться домой. Я, Катя, Струев, Птица. Утром ходить на работу, вечером с нее возвращаться, жить, писать картины, книги…

Только вот рыбу нужно ловить пореже и в хорошей компании.

Если дело “под безопасностью”, то Амбарцумов, наверное, давно на свободе и пока убран с театра военных действий. Где-нибудь в Англии, в Анталии. А Вальтер с Ромой, может быть, и сданы эстонцам, так как надо что-то делать с трупом господина Ежова.

* * *

Пресса “Юрвитан” больше не упоминает. Как специализированная, так и обыкновенная. Как и не было члена коллегии уважаемого агентства, давно и надежно работающего на рынке недвижимости. Струев понятия не имеет, что произошло в офисе “Юрвитана”. Знает только, что Алябьев с бригадой что-то там чинил и украл по халатности оставленный кем-то пакет. А потом исчез. Офис занимал комнаты в старом доме. Мало того, что были проблемы с трубами, в подвале все время стояла вода. Алябьев со товарищи строил дренаж. Рыл траншеи, пробивал переборки, прокладывал трубы, делал гидроизоляцию. Подвал они высушили, и их попросили что-то сделать в офисе. Там Лева наткнулся на конверт. Деньги ему, естественно, приглянулись, а дискета ни на черта не нужна была. Но его застукали, как это объяснили сотрудники, и он побежал. Зная подвалы и какой-то ход в канализацию, который они откопали, он выскочил во дворик, завернул за угол и пропал. Пропал вовсе. Крышку люка успел даже над собой поставить. И ушел. А потом пришел к себе домой, на сотню долларов гульнул и засветился. Его уже человек сто искало. Тогда он ничего лучше не придумал, как бежать ко мне. Правда, конверт спрятал гениально. Но он уронил первую костяшку домино. Сам стал этой костяшкой.

Медлить нам со Струевым нельзя. Александр Иванович сегодня жив, а завтра может умереть. Тем более что найдется группа товарищей, чтобы ему помочь. Утром мы решаем выехать на автобусе в Новгород.

Александр Иванович в состоянии лучшем, чем можно было предположить. Внутренние органы почти не задеты, пули прошли навылет. Был шок, теперь он проходит. Про судьбу семьи ему не говорят, объясняют, что ранены, но шансы есть. Это маленькая больничка на окраине нового района. Иванов привезен сюда под другой фамилией. Труп с биркой Иванова по-прежнему в морге. Любое решение сверху можно засаботировать снизу, если еще осталась совесть или нечего терять.

Струев показывает удостоверение. Сегодня воскресенье, дежурный врач отлучился, медсестра колеблется, но Струев делает такое строгое лицо, так многозначительно кивает на меня, а я хмурюсь, делаю жест, как бы что-то хочу достать из кармана, мандат какой-нибудь страшенный, смотрю на часы. Нас пускают минут на пятнадцать. Состояние больного позволяет. Он лежит себе в отдельной палате, рядом тумбочка, на окне занавески, и чистота кругом. Ни капельниц, ни приборов. Этаж второй.

— Даю вам пятнадцать минут, — повторяет сестра и уходит.

Мы выкладываем на тумбочку апельсины, сок, яблоки и сервелат в нарезке.

— Холодильник в коридоре, — говорит Александр Иванович.

— Да, да, — торопится Струев, после положим.

— Так вы из милиции?

— Саша. Ты должен нам помочь. Не милиции, не комитету. Нам и браткам твоим из списка.

— Какой список? — Холодеет взгляд, напрягаются руки на одеяле.

— Саша. У нас мало времени. Мы не знаем, что это за список. Мы не знаем, кто такой в действительности Амбарцумов. Но он убил уже Ежова, других братков. Тебя убивал, нас. Вот его он подставил в аэропорту в Таллине и в твою квартиру бутылку с его пальчиками поставил, Саша. Ты не волнуйся. Вот вырезки, вот целые полосы. Это то, что попало в прессу. Но как попало, так и.пропало. Видишь? Мы смогли защититься. Это я тебя из морга вытащил.

— Так ты Струев? Правда ты? Мне говорили, что Струев. Я фамилию запомнил.

— Ты из Питера? — Да. И он.

— Где Амбарцумов?

— Думаем, на свободе.

— Тогда конец. Вы еще потрепыхаетесь, поскачете. Мне конец. Скажите честно, что с семьей?

И тогда Струев решается.

— Нет у тебя, Саша, семьи. Один ты.

Я закрываю глаза. А когда открываю, вижу, как слеза катится по щеке Иванова, как подергивается подбородок.

— Саша. Мужик. Помоги нам. Что это за список? Он теперь у чекистов. А может, и всегда был. Кто ты? Саша! Помоги. Мы тебя вытащим отсюда. Вывезем, отлежишься. Ты здесь под другой фамилией. Саша. Нас сейчас выгонять придут. Вот диктофон… .

Машинка эта маленькая, кассеты — с коробочку из-под аспирина. Вчера весь вечер искали по ларькам. Поллимона стоит. Работает отлично.

— Вот так, Саша. Кнопульку нажимаешь и говоришь. Шепчешь. Тихо-тихо. Как с собой разговариваешь. Тут полчаса на одной стороне. Мы завтра придем в это же время. Ты машинку спрячь. Или кассетку. Под матрас засунь… Вот дай я положу пока туда. Ближе к стене…

— Ну все. Время вышло, господа. Смотрите, он же плачет. Вы тут протоколы свои пишете, совесть поимейте. Вон отсюда.

Мы уходим со Струевым. Надежда хлипкая на игрушку японскую и момент истины.

Нам нельзя тут больше светиться, но и отходить далеко от палаты Иванова тоже не следует. Это наш шанс, наша нить в лабиринте, и другой быть не может, а иная приведет к чудовищу. Нужно выбрать наблюдательный пункт. Я предлагаю чердак соседнего дома. Струев выбирает чердак самой больницы.

В эту ночь никто не посещал Александра Ивановича, кроме персонала, никто не надевал ему на голову полиэтиленового мешка, не подсыпал цианида в сок, не вкалывал услужливую иглу шприца, вынутого из “дипломата”. Бог его берег всю ночь. А он говорил… Ему казалось, что это было очень долго, но монолог его уместился на одной стороне кассеты. Он задыхался, тогда выключал диктофон, отдыхал, ждал, когда вернутся силы, и говорил снова. А потом, выполнив эту свою последнюю работу, умер от горя.

— Ну что? Добились? — встретила нас вчерашняя медсестра.

Тело уже выкатывали из палаты туда, откуда однажды вернули, подарив иллюзию жизни.

Струев вошел в палату, когда там хлопотали белые халаты, прибираясь, снимая простыни, унося картонки и баночки. Он шагнул к кровати и сунул руку под матрас.

— Куда? Что? Зачем?!

Вот она, японская штуковина. И скорее в коридор, на выход.

— Стойте. Что это? Почему! Жаловаться… Позвоню. ..

Мы слушали голос Александра Ивановича на скамеечке в сквере.

— Моя настоящая фамилия Зотрв. Имя и отчество подлинные. Я детдомовец. Как и вся братва из нашей группы. Когда отправляют на такие дела, лучше, чтобы родственников не оставалось вовсе. Это давняя методи-.ка — набирать в детдомах пацанов покрепче. Их набирают как бы в Суворовское или в Макаровское. Потом говорят, что будет еще интересней. В десять лет я попал в школу. В семнадцать был уже бойцом одного из спецназов. Все это время мы находились в Белоруссии. Полноценное обучение. По-английски говорили свободно. На практику нас однажды выбросили на побережье Южной Америки. Из пятнадцати человек двое не вернулось. Это было в Чили. Еще До Альенде. Проникновение. Мой город был Ла-Серена. Там было место одно. Оружие, передатчики. Во многих странах готовы наши бункеры и сейчас, естественно. Даже после нашего постыдного переворота бункеры остаются. Руки коротки у демократов. Есть еще люди в Москве.

Потом мы вернулись в Союз. Нас лодка забрала в нейтральных водах. Все как положено. Потом разбор полетов. После нас зачислили в часть. Это уже под Москвой. Служили. То есть тренировались, лекции слушали, ждали первого боевого задания.

Ждать пришлось недолго. Работы тогда для нашего брата было повсюду завались. Я всего говорить не имею права. Потом была последняя работа. Самолетами по одному, по двое летели в разные страны Южной Америки и собрались в Перу. Нас было двадцать человек. Еще ребята из другой группы. По озеру Титикака, смешное название, переправились на пароходике в Боливию. Там в Ла-Пасе еще были люди. Документы у всех были. В Ла-Пасе проходили тогда региональные соревнования. Спорт какой-то. Народу было полно со всей Америки. Так что проблем особых не было, проблемы начались, когда мы начали перемещаться в Санта-Крус. В этой стране не любят, когда в провинции появляются спортивно сложенные молодые люди. Стукачи появились, топтуны. Но мы вскоре как появились, так и исчезли. Одели форменки перуанские — “рейнджерские”, получили в надежном месте боезапас, продовольствие, ушли в джунгли. Это вам все слушать, конечно, безумно интересно. Но это наша обычная была работа. Мы еще не самая крутая команда. Задание наше было — эвакуировать одного человека, который там выполнял свой интернациональный долг. Потом выйти на границу с Чили, там до океана рукой подать, отсидеться и выйти на побережье, где нас, должны были забрать на субмарину.

Мы две недели кормили москитов. В условленное место человек этот не вышел, точнее, его не вывели. Там у них начались нескладухи. Отряд их партизанский блуждал, за ним шли боливийцы, где-то рядом были американцы. Мы дважды сталкивались с партизанами и охотниками за ними. И тех и других пришлось положить. Наконец, пришла вводная. Тот, кто нам нужен, уже захвачен. Игера. Сто тридцать верст от Камир. А может быть, я названия и путаю. Мы были в тридцати верстах от этого места. По джунглям за ночь столько пройти невозможно. Это для туристов. Или героев триллеров. Но мы прошли. Наш человек был неподалеку от объекта. В пять утра он встретил нас на окраине дрянной деревеньки. Указал дом, где находился раненый человек, за которым мы пришли. Ваня Макаров и Петя Гречнев вышли на открытое пространство и пошли к домику. Американцев еще не было. А боливийцы оплошали. Па-

цаны сняли охрану. Остальная компания спала. От радости, что они взяли этого революционерами с устатку все перепились. Дело обычное. Так что положить пришлось всего шестерых. Когда вывели человека, мы узнали его. Это был Эрнесто Че Гевара.

В этом месте мы со Струевым спохватываемся, выключаем диктофон, перекручиваем ленту.

— Это был Эрнесто Че Гевара…

А потом на джунгли стал падать американский спецназ. Мы никуда не вышли бы никогда. Командир операции самовольно ввел в бой роту морской пехоты. Нас тогда подставляли, но мы узнали об этом позже. Тогда и начнется самое интересное. А пока война продолжалась. Наши проскочили узкий чилийский перешеек и часть Боливии. Не ищите нигде. Об этом, естественно, нет ни строчки. Вот тогда мир был на грани настоящей войны. Она уже началась, по сути. Наши вертолеты выбросили морпехов в джунгли, и они все там остались. Все до единого. Но мы вышли на границу с Чили, там нас подобрали две вертушки и кинули на авианосец, который уже дефилировал возле чилийского берега. В это время вводную уже получили стратеги, ракеты встали на отсчет. О чем говорил Хрущев с американцами, при чем там был Фидель, никто не узнает ближайшие сто лет. Кто вначале сдал нас, почему, знал один человек. Николай Митро-фанович Клепов. Для нас он и был генеральным секретарем, президентом, маршалом, генералиссимусом. Он был нашим начальником. К нему мы еще вернемся. Пока суть да дело, нас поместили на подводную лодку вместе с Че.

Война не началась. Это была попытка переворота. Людей потом увозили пачками и расстреливали. Потопили пару своих же бортов. Нас искали по всем морям и океанам. Мы отлежались на одной базе. Вроде бункера в океане. Потом Че мы высадили в районе Владивостока, и Клепов лично его отвез и спрятал. Куда — неведомо. Мы отсиживались в Союзе. Где — говорить не могу. Потом нам сделали всем новые документы. Нас осталось всего семь человек. Мы разъехались по городам разным, поступили на работу. В общежитиях жили. Кто как сумел. Фамилии другие. Документы были классные. Настоящие. Легенды у всех простые. Родственников ни у кого нет. В основном, все поселились в Прибалтике, в европейской части Союза. На сегодняшний день нас осталось совсем немного. Больше по этому поводу не скажу ничего. Амбарцумов был с нами. И еще один человек. Вы его теперь часто видите по телевизору. Он теперь большой политик. Он и сдал нас. У Клепова были наши деньги. Общак. Изредка мы брали оттуда на жизнь. Когда Амбарцумов с политиком убрали Клепова, Амбарцумов на эти бабки открыл свое агентство. У меня нет доказательств. Но я уверен. И интересы политика и Амбарцумова — его зовут по-настоящему Котов Семен Вячеславович — пересеклись. Один женился на обкомовской дочке, сделал карьеру и сломался. Смотрели фильм “Чужие”? Когда тварь селится внутри, и человек как бы снаружи тот же, только он уже инопланетная мразь. Мутант. Политик хотел идти дальше, выше. Амбарцу-мов-Котов хотел стать богатым. Но у них же другие фамилии. За ними джунгли и такая тайна. Я знаю, что они ходили вокруг людей из ФСБ, но рот раскрыть боялись. И где спрятан Че, не знали. Вообще, что там у них произошло с Клеповым, загадка. Мне кажется, они его пытали и он умер. Или что-то подобное. Я так мучился все эти годы. А вдруг я ошибаюсь? Я же хотел кончить и того, и другого. С Ежовым встречались. Не решились. И тогда Сема стал кончать нас. Потом его кончит политик. Теперь самое главное. В Москве есть человек. Он знает все. Как его найти, знает вдова Клепова. Настоящая фамилия Клепова — Петров. Звать Степан Ильич. Адрес — улица Полежаева, дом шесть, квартира двенадцать. Торопитесь. Вот все, что я мог сказать. Не знаю почему, я вам верю. Ну, все.

— А у Политика-то руки коротковаты, — заметил Струев в тамбуре московского поезда, куда он вышел покурить.

Я в жизни выкурил всего одну сигарету, и потому мне завидовали многие. Но говорить спокойно о государственных тайнах можно было только в тамбуре, а еще, может быть, в сквере, в лесу, на озере, но никак не в купе, где то ли пассажиры, то ли свидетели.

— Политик плотно работает с безопасностью. Видимо, у него завязка на какую-то часть структуры, на своих людей. Иначе ты бы уже был взят со списками, дискеткой, опознан и пристрелен. Амбарцумов ведь хотя и спецназовец, но бывший. И не оперативник, солдат, хотя и высшей категории. А тут облажался. Почему, думаешь?

— Он сопли распустил. Товарищей своих укладывать — слабо. Он же джин лакал в аэропорту как кефир. Его трясло, как лист осенний. А то, что он дефилировал открыто возле меня и сволочь свою держал рядом, в автомобиле, так это значит просто, что у них в Эстонии все прихвачено. Я бы хоть сто заявлений сделал, меня бы никто не слушал.

— А почему же он все-таки арестован?

— Предполагая полную продажность тамошней правоохранительной системы и полную ее зависимость от другого дяди, думаю, что Политик так избавлялся от Амбарцумова. И в таком случае он уже никогда не покинет камеру. Повиснет на чужих шнурках или умрет от сердечного приступа.

Струев накануне был у друзей в новгородской милиции, распечатал в тихую дискету, и мы сейчас рассматриваем список от “Юрвитана”. Текст сканирован. Отрезана шапка какого-то документа и подписи внизу, видны хвосты рассеченных букв, край печати, штампа прямоугольного, и ничего нельзя более понять. В монологе Александра Ивановича речь идет о двенадцати фамилиях. Здесь восемьдесят. Может быть, это и есть рота из Боливии?

Дом на улице Полежаева пятиэтажный, старый, эпохи вождя народов. Хорошие дома строились при вожде. Есть чем теперь приторговывать.

Мы с Клеповым слепы. Не знаем, против чего подняли свои головы и пустые кулаки. Что такое табельный пистолет Макарова? Может быть, Клепова и не вдова уже, может быть, скажем, квартира под наблюдением. Может быть, всякое другое. Может быть, она вообще сейчас в Сочи.

Двенадцатая квартира на третьем этаже, окна большие, с занавесками. Машин у дома нет, подъезд до самого чердака чистый, решаем идти. Договариваемся о месте встречи, на случай, если придется уносить ноги. Струев остается на лестнице выше, я нажимаю кнопку звонка. Потом еще раз. Никто не отвечает и не открывает. Не спрашивает из-за двери. Мы уходим.

— Давай, Струев, покуда осмотрим местные ларьки.

— И то дело. Смотри. Пива у них больше нашего. Вот это, с медведем белым, я пробовал. Десять процентов. Спирт там, что ли?

— Голландия. Народ крепкий. Голландского ерша я не хочу. Давай местного. С хлеборобом. Смотри, какой хлебороб.

— Это не хлебороб. Вон рожа краснющая. Это пивовар.

Мы берем пиво, садимся на лавочку, решаем возвратиться вечером, чтобы не светиться около дома. Денег у меня еще триста долларов. Струев на нуле.

— Добьем деньги Амбарцумова, что дальше делать?

— Я думаю, не успеем их добить, — говорит Струев. — Нас вечером возьмут в клеповской квартире.

— Ты, если что, стреляй. Не жалей их. И я зря жалел. Надо было вышибать им мозги. А Амбарцумова топить в срамном месте. Сунуть рожу и держать до летального результата.

Мы не узнаем Москвы. Изменились названия станций метро, улиц, и если бы только это. Мы блуждаем по совершенно чужому городу, смотрим триллер в кино и отходим душой в русском бистро. Это я привожу сюда Струева.

— В “Макдональдс” пойдем?

— Зачем? — говорит’ сытый и благодушный Струев. — Поедем в парк Горького.

— И там все не так. Не надо туда ехать. И на ВДНХ тоже.

Мы возвращаемся к дому вечером, видим свет в окнах. На улице все чисто, подъезд в порядке, и я опять поднимаюсь на третий этаж. Струев остается на лестнице.

Девочка, лет пятнадцати, открывает без опаски и не спрашивая, кто там пришел. Большая по нашим временам редкость.

— Здравствуйте. Я старый знакомый покойного Николая Митрофановича. Приехал из Ленинграда на несколько часов. Мне бы супругу его увидеть.

— Мама умерла. Год назад. — Подумав с полминуты: — Войдите, пожалуйста.

Меня проводят в комнату.

— Меня Аней зовут. Сейчас я вам чаю подогрею. Кофе нету.

Вот и рвется ниточка. Тонкая и неверная. Политик в Кремле, Че Гевара на необъятных просторах Родины, может быть, прикопан уже где, а может, вывезен на Кубу. И домой возврата нет. Остается только купить себе документы и поселиться где-нибудь, пока не сгинет Политик. На стене фотографии семейные. Вот Клепов. Вот его супруга. Вот Аня. А вот молодой человек, а это уже интересней. Армейская фотография. Клепов с товарищами. Капитанские погоны на всех троих. На юге, на отдыхе. Вон кипарисы, курортницы вдалеке.

— Как вас по имени-отчеству? — спрашивает Аня.

— Товарищи по работе зовут меня Псом.

— И что же за работа? Вы ищейка?

— Нечто в этом роде.

— У вас дело-то какое?

— Я книгу пишу. Про морскую пехоту.

— Я вам тут не помощница. И мама ничего не знала. Папа никому не рассказывал.

— А не боишься меня, Аня? Может, я вру тебе? В квартиру пустила. Осторожнее надо.

— В следующий раз не пущу. Сосиски будете?

— Нет, спасибо. Варенье есть у тебя?

— Кончилось.

— Ты, вообще, на что живешь-то?

— Пенсию получаю за родителей. Брат помогает. Он работает. Два лимона получает.

— Тогда конечно. Ты, Аня, этих товарищей папиных знаешь?

— На фотографии-то? Знаю.

— Дашь адреса?

— Вы правда на пса походите. У вас глаза собачьи. Но не волчьи. Вообще-то я осторожный человек. С тех пор как папу убили. Считается, что он разбился, но мы-то знали, что его убили.

У меня возникает соблазн задать вопрос, но я не делаю этого. Сюда бы сейчас Струева. Он поднаторел в допросах. В следующий раз я буду на лестнице, а он пусть идет. Спрошу сейчас осторожно — и все. Поймет Аня, что никакие мы не знакомые дяди Коли, а так. Голь перекатная.

— Ну вот.. Тот, что слева, — Грибанов Илья Сергеевич. Живет в Москве. Записывайте. Он часто здесь бывает. Проверяет, что и как. Деньги давал. А второй товарищ в области где-то живет. Адреса не знаю. Они с дядей Ильей не дружат.

— Спасибо тебе, Аня. А какой твой любимый герой?

— Вы еще про настольную книгу спросите. Вы-то какую написали? Я в библиотеке возьму.

— Я тебе пришлю. Бандеролью.

— Ну, Бог вам судья, — вдруг говорит Аня строго и как бы меняется в лице.

Медведково — край земли. Дальше только кольцевая автодорога. За ней непонятное Челобитьево, а правее, вдоль колеи железной дороги, — Мытищи. Илья Серге-‘ евич, господин-товарищ, живет в одном из неописуемых домов на Осташковской улице. Огромные кубики, имя коим легион, шестнадцатиэтажные корпуса, спальный пригород. Вечером, решив, что нужно ловить исчезающий мираж удачи, едем осматривать новую сценическую площадку.

— Ты бы смог здесь жить, Струев?

— Не знаю. Жить везде можно.

— Ты, вообще, кто по образованию? Где на участковых готовят?

— Я — как и ты. Инженер. Только что не художник.

— А в милицию тебя что привело?

— Квартира нужна была. Да и вообще. Романтика.

— А правда, что ты всех ларечниц у нас в поселке перетрахал?

Струев смотрит на меня долго, грустно, по-отечески, как и положено участковому.

— У них же мужья — бывшие кадровые работники фабрики.

— Струев, так там же семейный подряд. Дочки вон какие, взрослые и разнообразные. Они же все губы красят, когда ты свой бродвей обходишь.

— Почему ты не любишь, когда тебя по имени зовут?

— Я имя свое люблю. Но пока не вернусь домой, зови меня и ты Псом. Это каприз такой. Суеверие.

— Ты пес постыдный. Вот и дом. Вот и подъезд.

— Тут наши убогие меры безопасности ни к чему. Мы уже потеряны всеми спецслужбами. Бог остановился в Медведкове. Здесь нас никто не ждет.

Мы звоним по телефону из будки, что у автобусной остановки.

— Илья Сергеевич на даче. Что передать?

— А завтра он будет?

— Он сегодня будет. Только очень поздно.

— Мы завтра попытаемся.

— Пытаться не вредно, — отвечает низкий женский голос.

Спим мы в аэропортах. И не просто в аэропортах, а в видеосалонах. Там документов не просят, места всегда есть и лишь одно неудобство — нужно каждые два часа вставать и выходить. Пока идет проветривание, мы покупаем новые билеты. Лавочка эта порнушная в основном прикрылась, но в портах и на вокзалах крутят старые советские фильмы. Прочие надо выкупать, а те как бы бесхозные. Авторским правом не защищены. Комсомол сделал свое дело. Покрыл страну патологической сетью душных комнат и подвалов, где гениталии и разбой в неестественных цветах. Потом комсомол самораспустился.

Я засыпаю первым. Струев еще долго смотрит фильмы. Обычно его хватает на два с половиной сеанса, потом он отрубается и очень недоволен, когда надо снова вставать. Но откупить себе всю ночь рискованно. Тут-то документы может проверить дежурный в любом звании. Совсем недалеко от нас наряд, и рожки у них набиты боевыми патронами. Поэтому нельзя проводить ночи в двух аэропортах подряд. Сегодня мы выбираем Шереметьево. Тут чисто. Бывшее окно в мир. Потом появилось Шереметьево-2, порт переключили на Прибалтику, потом появился рейс на Сыктывкар, я это хорошо помню, часто здесь бывал, помню, как по инерции прогибался обслуживающий персонал после заграничных клиентов и в каком блистательном состоянии находился общепит. Бары — круглые сутки, техчас поочередно, сиди и пей. Закусывай калорийно и невредно. Потом обшивку кресел порезали, грязи нанесли, как в автобус, потом появились игровые автоматы, а теперь их здесь ой сколько.

— Сыграем, Струев? Деньги-то скоро кончатся.

— Давай по маленькой, — соглашается он.

Мы вколачиваем в однорукого бандита пятьдесят тысяч, проигрываем. Струев вздыхает. Любит он вздыхать. Достает заначку, и мы срываем-таки банк. Жетонов много, они все сыплются. В тройном разряде тройной “бар”, а Струев всыпал туда аж десять жетонов. Мы получаем деньги. Мне на джин, Струеву на водку.

— Плохо, — говорю я.

— Чего ж плохого? Сейчас поужинаем на втором этаже. Я котлету по-киевски хочу. И рыбу красную.

— А то плохо, что повезло в игре — не повезет в деле.

— Так то завтра. А повезло сегодня.

— Тайный ход карты, Струев, чудесное вращение кубиков в стакане не признают хода времени. А впрочем, я бы тоже съел котлетку. Пошли.

Когда в четыре часа ночи нужно вставать и выходить из зала, Струев очень недоволен. Он ругается и силится

достать милицейское удостоверение, я бью его кулаком под ребра. Несильно, но больно.

— Проснись. Сеанс окончен.

Мы бреемся в туалете, моемся по пояс, меняем рубахи. Семь утра, и пора приниматься за дело. Кофе, булочка, автобус. Медведково — край земли. Ехать долго.

— Друзья мои. Илья Сергеевич на рыбалке.

— Какой, к черту, рыбалке? — не выдерживаю я удара судьбы.

— Молодые люди, вы на местности ориентируетесь?

— Вот компас сейчас купим и пойдем. Азимут дайте.

— — Азимут вам не нужен. Вы где сейчас находитесь?

— В автомате, напротив вашего дома.

— Вот чудесно. Видите мост впереди?

— Видим.

— Это Яуза. Проходите мост, потом увидите бензоколонку. Справа опять же Яуза. За ней прудик такой, это они с речкой сливаются. Вот на том месте, где сливаются, Илья Сергеевич ловит уклейку. И сейчас самое время. Вы его в лицо, надеюсь, знаете.

— Мы его давно не видели. А в чем он одет?

— Не в чем, молодые люди. А во что. В ветровке зеленой, в сапогах высоких. Кепочка с козырьком.

Мы выходим к Яузе. Илья Сергеевич — вот он, рядом, но на другом берегу. Ловит он один, и ловит здорово. Уклейка крупная, клюет часто. Грязи на берегу много, мы возвращаемся на тротуар, выходим на кольцевую, на мост, и здесь уже по натоптанной торной тропе приближаемся к Грибанову.

— На опарыша?

— На тесто. А вообще-то, на опарыша. Вчера не купил, а сегодня пошел проверить, а уклейка пошла. Вечером здесь человек сто будет. Вы, что ли, вчера звонили?

— Мы.

Грибанов подсекает, отрывается поводок.

— И все-таки поганые эти норвежские крючки. И не говорите. Самый маленький?

— Номер четырнадцатый. Наш, примерно, чуть меньше второго. Но почему лопаточка? Как рыба в сто граммов, соскальзывает.

— А вы вяжете правильно?

— Я и восьмеркой, и всяко.

— Надо приплавлять. Иголку на спичке нагрейте и тоненько в узел.

— Не поможет.

— Да как не поможет? Я на один крючок всю весну и пол-лета ловлю, — вру я безобразно.

— И где же ты ловишь?

Илье Сергеевичу лет шестьдесят пять. Так выглядят бывшие генералы. Вот и удочка у него генеральская. Такая сейчас тысяч двести стоит. И куплена недавно. Ни царапины, ни потертости.

— Удочка толковая.

— И удочка дрянь. Подарили на день рождения. Но пора возвращаться в нормальное состояние погонь,

убийств и государственных тайн.

— Вы удочку-то положите. Дело наше внимания требует.

— Это уже интересно, — говорит Илья Сергеевич. Удочку, однако, не кладет.

Утро над Яузой теплое, светлое, добродушное. Серый массив Медведкова вдалеке, на психику не давит. Шумит потихоньку хозяйство бензоколоночное. Приехал, заплатил, заправился. Дорога чистая. Езжай куда хочешь.

— Илья Сергеевич. Мы с моим товарищем попали как куры в чахохбили. Потому что товарищ Амбарцумов простые щи, даже с курицей, есть не станет.

А Грибанов не старик еще. Просто крепкий мужик. Вот он аккуратно снимает уклейку с крючка, опускает ее в ведерко, сматывает катушку, складывает телескоп, наклеивает кусочек пластыря на крючок, чтобы не отстал от рукоятки, потом моет сапоги.

— Пошли, тут пеньки есть. Посидим. Обсудим дело.

Сначала я долго и вразумительно рассказываю краткую историю своей жизни до этих самых мгновений, до пеньков. И на глазах — а это ощущается физически —

уходит из него добродушие, и не сталь вовсе, а какой-то запредельный металл появляется в прищуре его генеральском, в развороте плеч и в голосе.

Потом свою историю рассказывает Струев. Показывает удостоверение свое. Предъявляет зачем-то табельное оружие. Потом Илья Сергеевич слушает предсмертный монолог Иванова-Зотова, потом рассматривает список Амбарцумова. Я смотрю на часы. Прошло пятьдесят восемь минут с того мига, как я назвал фамилию хозяина “Юрвитана”.

Грибанов еще минут пятнадцать сидит молча, смотрит на игру уклеек в реке, глядит сквозь прозрачную рощицу на Медведково.

— Пошли.

— Куда?

— Сначала я удочку отнесу, ведерко. Переоденусь. А потом поедем.

—Куда?

— Что ты заладил? На кудыкину гору. Ваша самопальная группа теперь подчиняется мне. Кстати, вы никого не привели?

— А если б мы знали! — просто отвечает Струев.

— Здесь меня подождите, — просит Грибанов, оставляя нас у дверей своего подъезда.

Отсутствует он минут пятнадцать. Возвращается в хорошем костюме с блестками, в галстуке, поверх плащ белый, а туфли и вообще долларов за семьсот. И одеколон… От этого лицезрения у нас со Струевым не прибавляется оптимизма. Богатый человек — наш классовый враг. Или иллюзия врага.

Машина его, белая “девятка”, вымыта до безумия, в салоне стерильная чистота. Мы садимся сзади.

— Оружие отдай, — протягивает он руку.

И Струев отдает свой ствол, запасную обойму. Грибанов прячет пистолет в “бардачок”, но закрывать его не спешит.

— Удостоверение давай. — И участковый безропотно отдает книжечку в полиэтилене.

— А у тебя?

Я мотаю головой:

— Только фальшивый паспорт, жбановский. .

— Давай. — И рука ладонью вверх, ждет….

— Мы бы и так никуда не делись.

— Знамо дело, — подтверждает Грибанов.

Мы выезжаем на кольцевую, и Струев молча, не задавая вопросов и не давая поводов к ним, набирает скорость. Едем долго. Как будто он весь круг решил сделать и вернуться, а потом выпустить нас наружу и сказать: “А теперь идите, куда шли. Вот ваши цацки. Недосуг мне все эти тайны. Уклейка дуром идет. Потом плотва двинет с окунем”. Я вспоминаю Алябьева и впадаю в грех. Говорю о нем про себя долго и плохо.

Наконец мы останавливаемся на перекрестке кольцевой улицы имени Арвида Яновича Пельше.

— Что здесь?

— Кладбище, — просто отвечает Грибанов.

— Какое? — интересуется Струев.

— Востряковское, — заканчивает объяснять цель нашей поездки Грибанов.

Неприметное здание в парке, напротив бокового входа на кладбище.

— Прошу, господа бомжи, на выход.

Мы выходим. Наш душеприказчик запирает автомобиль и ведет нас внутрь. Вахта, охрана, вертушка.

— Они со мной, — говорит Грибанов.

Мы поднимаемся на третий этаж, последний. Контора какая-то. Мужики, похожие на оперов из фильмов, барышни в строгих костюмах, двери без надписей. Грибанов не стучась открывает одну. Там кресла, журнальный столик, пепельница.

— Ждать здесь, — приказывает он и выходит. Ждать так ждать.

— Ты думаешь, что там? — спрашиваю я Струева.

— Похоже на курилку.

— Ясно, что не конференц-зал. Что за контора-то?

— Тонкая контора. Даже вывески нет.

— Хорошо, что мы люди некурящие.

— А я бы закурил, — говорит Струев.

— Струев. Обещай, что, если ты вернешься, найдешь Катю и моего кота. Кота можешь взять себе, а ей скажи, что я неплохим, в сущности, был человеком.

— А другу твоему что сказать? Крылатому?

— Чтобы он в следующий раз не шатался по окрестностям, а занимался каким-нибудь полезным делом.

Наконец Грибанов возвращается. С ним двое молодых людей, опрятных и складных.

— Пошли, — говорит Грибанов.

Мы идем вниз, на первый этаж, один сопровождающий впереди, другой — чуть отстав. Мы опускаемся на следующий уровень. Подвальный. Зальчик с диваном, коечками, столом и телевизором.

— Что это?

— Внутренняя тюрьма. — Чья?

— Неважно, — скромно отвечает Грибанов. — Поживете денек-другой. Здесь вы в полной безопасности. А мы кое-что проверим.

— Товарищ Грибанов… — пробует еще что-то уточнить Струев.

— Обед в два, завтрак в девять, ужин в семь. Туалет за той дверкой, — вступает в разговор молодой человек из сопровождающих, — постельное белье, сейчас принесут. Отдыхайте, товарищи…

Вы можете оставить комментарий, или ссылку на Ваш сайт.

Оставить комментарий

Вы должны быть авторизованы, чтобы разместить комментарий.

5