Леонид Могилёв «Хранители порта» (6-я страница)

О бренности

Зега никогда не видел главных режиссеров театра, кроме как на экране телевизора. И когда однажды его блистательные товарищи — Петруха и Курбаши нанесли ему визит, то Зега никак не мог предполагать, чем все вскоре закончится. К началу визита он трафаретил кухонные доски, тампонил суриком контур горы Фудзи и думать не мог, что через какие-нибудь полчаса он будет говорить с главным режиссером, да еще в повелительной форме и не где-нибудь, а в режиссерской квартире, и не просто в квартире, а в санитарно-техническом узле.

А дела обстояли следующим образом. Гегемона выпроводили с завода “Акведук”, и он тут же попал в лапы Петрухи. А тот, не долго думая, препроводил его в театр “Голос”, и не успел Гегемон высморкаться, как его трудовая книжка уже лежали в сейфе директора театра, сам Гегемон был уже не кем иным, как монтировщиком декораций, а работа его в театре началась с того, что его, имеющего прямое отношение к производственной сфере, в сопровождении Петрухи командировали в квартиру главного режиссера осуществлять пуск унитаза, который уже почти был установлен. Сам главный режиссер не смог бы даже поменять перегоревшую лампочку, о чем нисколько не сожалел. Во всем остальном он был талантлив.

Так как ни Петруха, ни Гегемон никогда санитарно-технических навыков не имели, то они решили взять с собой Зегу, мастера на все руки, с дальней мыслью впоследствии вовлечь его в орбиту лицедейства, используя свое короткое знакомство с художественным руководителем театра.

— А прокладки есть? — спросил Зега мгновенно.

— Там увидим, — парировал Петруха.

У Зеги был отличный разводной ключ и кое-какой слесарный инструмент.

До квартиры главного было совсем недалеко, и потому они не заглянули ни в одну из забегаловок. Отчасти из чувства долга, отчасти из лени. Но после пуска все было решено поправить. Также предполагалось, что хозяин не обидит, что, впрочем, подвергалось сомнению со стороны Петрухи, знавшего уже отчасти нынешнее состояние хозяина и его адекватность к вопросам быта.

Хозяин уже ждал. Он предвкушал то живительное мгновение, после которого уже не нужно будет пользоваться общественным туалетом и прочими маленькими хитростями, не нужно будет выходить по ночам в скверик на короткие облегчительные прогулки, а выходил он уже третью ночь подряд, так как много работал. Правда, главный был несколько встревожен многочисленностью бригады, а потому решил не зевать. Петруха быстренько осмотрел кухню и комнату и не обнаружил даже намека на традиционное вознаграждение. Гегемон присел на табуреточку, а Зега стал заглядывать в шкафчики.

Это был отличный датский унитаз. Вся проблема заключалась в резьбах. И не дюймовая, и не метрическая, а черт его знает какая.

— Переходник нужен, хозяин, — велел Зега.

Хозяин был худ, невысок, хорошо одет, а из-под очков в тонкой оправе всверливались в мир буркалы. Он совсем недавно жил в этом городе и вскоре должен был уехать, но тем не менее отечественная сантехника его не устраивала.

— Так, — сказал режиссер, — я здесь знаю только тебя, Петруха, а потому ты несешь полную ответственность за то, что сейчас произойдет.

А происходило все так.

— Разрешите от вас позвонить? — спросил вежливо Зега.

Хозяин очень внимательно осмотрел Зегу и разрешил.

— Эй, кто есть кто? — начал Зега телефонный круиз.

В трубке гремело и ухало, огтчего главный справедливо заключил, что это кузнечно-прессовый цех.

— Как там насчет трубы на три четверти?

— Это ты, паршивец?

— Зин. Позарез. Солнечная, 23, квартира 5.

— А что будет, скотина?

— Любовь. Большая настоящая любовь. Хоть завтра.

— Сегодня, после полуночи.

— Заметано.

— Жди заказ.

Через двадцать минут позвонили в дверь и два мужика внесли в квартиру двухметровую трубу, аккуратно положили ее, извинились и вышли.

— Конечно. Государственного добра не жалко. Да я и длину-то не уточнил. Да ладно.

Петруха и Гегемон тем временем играли в шахматы на кухне, а главный смотрел за игрой и давал советы. Тут Зега обнаружил, что хозяин совсем не страшный и даже вовсе приятный человек, хотя и с буркалами.

— Ножовки у вас, конечно, нет?

— Нет, нет, — радостно закивал умной головой главный.

— Гегемон, найди ножовку по металлу. Мне совестно опять просить на “Акведуке”, — продолжал Зега руководство работами.

— Ты прямо промышленный воротила.

— Труд на благо Родины — моя неспетая песня. Только я умирать буду, а просить у них ножовку не стану.

— Это я умирать буду, а к ним не поползу, — отвечал Гегемон.

— А больше взять негде.

— Взять-то можно, и во многих местах. Только кто же нам даст?

— А ты позвони Семе. У него есть отличная ножовка по металлу.

— У Семы ничего нет, кроме того, что на нем, и его рукописи о строении мира. Ножовка есть, у его папаши.

— И то верно, — сказал Гегемон и набрал пять цифр.

Через сорок минут прибыл Сема с родительской ножовкой и новой своей избранницей. Им негде было встретиться сегодня.

— Здравствуйте, — зажеманилась избранница и уселась в кресло, подобрав под себя ноги и выставив на просмотр блистательные колени. Режиссер тут же бросил шахматы, взял табурет и отправился беседовать с дамой. Сема решил сварить себе чайку, а Зега, Гегемон и Петру ха занялись трубой. Нужен был кусок в сто двадцать миллиметров и интересной конфигурации. Первым пилил Гегемон и сломал полотно. Зега поставил другое, запасливо принесенное Семой, и отрезал сколько нужно. Но Петруха, делавший замер, не там поставил риску, и вышло коротковато. Пришлось пилить снова. Когда оставалось совсем немного, Сема закричал: “Дай-ка я>, — отобрал у Зеги ножовку и сломал полотно вторично. Нужно теперь было идти за новым полотном. Но Сема наотрез отказался идти без своей избранницы, а ей не захотелось уходить, так как хозяин оказался забавным малым. В результате Сема дал Петрухе ключи от квартиры и рассказал, где и что брать.

— А что, хозяин… — начал было Зега, осмелев.

— По окончании, — отрезал хозяин, и девица захихикала.

— Такие вот дела, — подвел итог Зега обреченно, и стал играть с Гегемоном в шашки шахматными фигурами.

Время приближалось к контрольному, и наконец явился Петруха с полотном.

— Николай Юрьевич? — (так звали Главного).

— Только по окончании, — отбрил он и Петруху. Тогда Петруха с Зегой мрачно дорезали трубу. Потом

Зега привернул к кухонному столу тисочки, достал из сумки, в которой принес инструмент, плашки, выбрал нужную и стал аккуратно нарезать резьбу. Тут на кухне появился режиссер и порадовался за Зегу и за то, что дело так споро движется. Тем временем Сема повалил в укромном уголке свою подружку на пол и стал частично раздевать, но главный ничего этого не видел и потому не смог помешать торопливому и наглому соитию. Далее счастливый обладатель импортной сантехники наблюдал, как Зега умело совмещает заведомо несовместимое.

— А второй стык мы приварим, — решил вдруг Зега. Сема в это время уже пил чай, а Петруха помогал женщине одеться. И тогда Зега позвонил Врачевателю. У того был чудесный портативный газовый пост, привезенный его дедушкой в качестве трофея с полей Первой мировой войны. Врачеватель не заставил себя долго ждать. Он очень страдал, когда что-либо происходило в этом городе без его, хотя бы косвенного, участия.

Аппарат помещался в простом чемоданчике. В этот день все ладилось… Иначе Врачеватель никогда бы не встретил городского барда Сереню и не привел бы его сюда. Тот бодро вошел в комнату, настроил гитару и попросил выпить.

— По окончании, — заверил его режиссер. И тогда Сереня стал петь трезвым. Подружка Семы, слушая его, заплакала, Гегемон и Петруха рассматривали германский аппарат, Зега объяснял Врачевателю, что нужно сделать с трубой, а тот заряжал портативное детище империализма отечественным карбидом и заливал в империалистический генератор воду, приговаривая, что делали же когда-то вещи. Очень плохо пахло. Потом он долго смотрел на манометр и что-то считал на бумажке, шевеля бороденкой. Потом водрузил баллончики в унитаз, попросил всех выйти из помещения, закрыл дверь, потом открыл, попросил спички, вновь закрыл дверь, чиркнул, щелкнул, и раздался оглушающий взрыв возмездия. Дверь санитарно-технического узла слетела с петель, в дверной проем вылетел живой Врачеватель, следом баллончики и манометр, шланги, и уже рикошетом от стены коридора приземлялись куски того, что было совсем недавно произведением датского дизайна.

— Ну что, Петруха, плохо твое дело? — ласково спросил Главный.

— А может, дадите все же выпить?

— А вот теперь уже фига с два, — сказал Николай Юрьевич и пошел открывать соседям, которые интересовались, что происходит в квартире.

На следующий же день Зега был принят в театр монтировщиком декораций.

— А про любовь? Неужели там у вас, в коммунистическом вчера, любви не было?

— Ха! Была, да еще какая. С чего бы начать? Чтоб самое характерное?

— Ну вот, Сема ваш, Зега… Какая у них любовь была с актрисами?

— Боже упаси.

— То есть как?

— Актрисы тогда жили с актерами. А бутафорши с бутафорами. Только парикмахер не жил с одевалыцицей, потому что был стареньким. Но одна одевалыцица жила с товарищем Хаповым, после того как товарищ Хапов пожил с другой одевальщицей, а потом назначил ее секретарем. А первая… уже не помню. Ну вот. Сема пожил немного с Тилли, а Зега с Молли.

— А Курбаши?

— А откуда вы знаете про Курбаши? Он ведь вообще из другого сценария.

— Мы специально эту эпоху изучаем. Она была веселой и героической.

— Ну, тогда часть шестая. “Я дал ему немного похрипеть” .

— Отлично. Светка, стенографируй.

— Да мы давно все записываем на кассетник.

— Правда, что ли? Я теперь заикаться буду.

— А вот рюмочку, чтоб гладко шел рассказ.

Я немного поколдовал со светом. Полное затемнение, потом один прострел, другой. И они появились. Невидимые для всех, но различимые и явственные для меня. Плод моего воображения. Мираж. Воспоминание. Зега в новой желтой рубашке, отглаженных из озорства брюках, Сема в пиджаке и брюках помятых, но в очках и с блокнотом в кармане, а в блокнот вставлена искусанная авторучка. Там в блокноте трагические стихи. Они, эти два призрака, хлопочут на сцене, мелкими гвоздиками прибивают белое полотно, белый ковер к пьесе Островского. Они таскают белые стулья и ломберные столики из стальных трубок, выкрашенных и тяжелых, они переговариваются, они болеют с похмелья. А в карманах сцены другие люди, другая жизнь.

“Я дал ему немного похрипеть”

Однажды теплым апрельским днем Сема и Зега совершили побег. Сема — от неумолимого и близкого бракосочетания с Зинаидой, а Зега просто от обрыдлой, бессмысленной жизни, отягченной к тому же поисками прекрасного. И когда автобус городского театра “Голос” увозил их на гастроли, в заветных карманах-тайниках были спрятаны авансы и командировочные, а трудовые книжки были надежно укрыты от досужих глаз в сейфе их отца-командира, товарища Хапова, беглые повторяли: “Счастье-то какое”.

Оба они были профессионалами в сфере бытовой клоунады, но самым несравненным в этом деле был, без сомнения, их сокровенный друг — Курбаши, которого капитан Хапов отказался брать на службу, несмотря на поручительство самого Петрухи, известного мастера софитно-реостатного искусства, и это расставание с товарищем немного отравляло чудесный миг отъезда, а Курбаши даже и попрощаться не пришел, до того был печален. Ему тоже хотелось в побег.

Большинство актеров театра “Голос” были ранее уволены из различных театров Украинской ССР за профессиональную непригодность, хотя были среди них личности и из других мест и разнообразных социальных слоев нашего талантливого народа.

Все в мире искусства быстротечно. Оттого вскоре Сема, Зега и их производственные подружки Тилли и Молли сидели и смотрели друг другу в ясные очи, насколько могли позволить правила этикета и скудный свет уличного фонаря, нагло сочившийся сквозь занавес гостиничного номера. Сема курил. Вообще-то он был злым человеком и смотрел сейчас на Зегу маленьким красным глазком своей сигареты. Зега был добрым и некурящим.

— Наверное, больше никого не нужно сюда пускать, — сказала Тилли. Она была старше Молли и всегда знала, что нужно делать и когда, а также что, как и кому сказать после.

Обе они были из цеха бутафоров. Тилли была, естественно, старшим бутафором, а Молли младшим. Обе хотели перейти в костюмерный цех, но все не переходили.

— Я хочу спать, — молвила Молли и улеглась, не раздеваясь, у стенки на своем диване. И Зега прилег тут же и тотчас дал волю рукам. Потом красная жгучая точка с Семиной стороны погасла и там зашептались. Зашуршали одежды и простыни. И Молли прижалась к Зеге, и он расстегнул на ней все молнии и пуговки.

Когда Зега проснулся, уже начиналось утро. А проснулся он от музыки. Это Рахманинова гоняли по радио, кто-то поймал его и загнал в коробочку транзистора. Этюд-картина. Там такая нисходящая гамма, вся втисну-тая в ритм, метр постоянно меняется, и две мелодии то сплетаются, то расходятся. Будто что-то вот-вот случится. У Зеги это была любимая пластинка, и он обрадовался утру, начинавшемуся с такой музыки. Семы уже не было, и Зега оделся тихо и вышел в утренний коридор, где легкая пыль в солнечном простреле начинала свое безумное движение.

— Нагулялся, кобелина, — подвел итог Петруха.

Он пустил в потолок удивительно ровное и уравновешенное кольцо дыма. Видно, он уже давно курил в этой комнате и знал все о здешних восходящих потоках.

— Хорошие товарищи живут рядом со мной и работают бок о бок. Всю ночь делают свои кобелиные дела, забыв про то, что Петруха тут один, ни поговорить с кем после спектакля, ни выпить. С тебя выпивка, кобелина. И с тебя тоже, — повернулся он к Семе, — маленькие похотливые зверушки. — Такой итог подвел товарищ Петруха и, отвернувшись, замолчал. Потом были еще ночи и еще подведение итогов. Сема и Зега как бы и вовсе не уезжали из родного города. Так ловко и ко времени вписались они в жизнь коллектива. Но работа — это скучно.

Однажды вечером, когда спектакля не было, а было всеобщее движение вглубь, вся компания играла в жмурки, вкусив бормотушки с пивом в различных пропорциях. Всего-то восемь человек в номере три на четыре. Кому-то кто-то завязывал глаза, и все кружилось.

Петруха имел слух средних способностей зверюги и примерно как зверюга был координирован. Зега дважды уходил от него по подоконнику и в броске с одного дивана на другой. Но когда жмурились дамочки, Зега норовил попасться, особенно в коготки Тилли. Молли ему уже разонравилась. И вот сложным маневром Зега отправил массовку к окну, а сам попался в закутке, около двери. Они обнимались с неожиданной нежностью.

А потом был другой вечер и дождь. И Зега стоял возле Тилли в ее номере. С плаща Зеги стекала вода и падала на чистый паркет. А Зеге хотелось снять с себя плащ, свитер, туфли, рубашку и лечь с Тилли, дабы вернуть тепло в свое застуженное долгой прогулкой под дождем и утомленное не по годам тело. Хотелось вытянуться рядом с ней на диване во весь рост, обнять ее и лежать просто так, ничего не делая более. А потом он бы ушел.

— Слушай, — сказала Тилли Зеге, — можно тебя попросить об одной вещи? Можно тебя попросить?

— Отчего же, — ответил Зега и совсем размяк. В нем зашевелилась надежда.

— Позови, пожалуйста, Сему, скажи ему, что я жду.

— Хорошо, — уныло отозвался Зега и пошел исполнять сказанное. А идти было десять шагов по коридору, где сейчас горели лампы дневного света и не было никого, кроме коридорной за столиком. А Сема тем временем в своем номере спорил о предназначении художника.

— Давай иди, выполняй свой долг, — прервал Зега дискуссию, снял плащ и не раздеваясь лег в свою холодную постель.

— А пошла она… — ответил Сема. И не пошел никуда. Но через пять минут встал все же и топ-топ, по коридору. Хлопнула дверь. А Зега встал и пошел следом. А та, другая, дверь была и вовсе не закрыта. И Зега увидел: Тилли в короткой какой-то, будто детской, рубашке тянется к Семе, положила ему руки на плечи и стоит босая на холодном полу, окно в номере открыто, и дует. А Сема говорит ей что-то и уходит. А она все стоит, и дверь опять не закрыта, а Сема уже у себя в номере, уже курит и молчит, и вообще все молчат, а Тилли наконец садится на край дивана, и ступни у нее в слякотной мокроте, и она пробует улыбнуться, но это у нее не получается. И тогда Зега закрыл дверь в этот номер и пошел туда, где Сема и вся компания.

— Ну что, мальчишечки, — говорит Сема рассеянно, — я раздеваюсь и ложусь.

Но прежде чем лечь, Сема произносит монолог о своей потенции. Она у него эпохальна. Он может одолеть, может быть, и саму природу, если постарается. Этот акт будет сопровождаться выбросами магмы и даже небольшим смещением земной оси. Ход светил также изменится, но незначительно. А Зега слушает, слушает и засыпает.

Прошло еще несколько вечеров. И как-то раз Зега сидел около Тилли на теплом и чистом асфальте, возле клуба, и из этого можно было заключить, и совершенно правильно, что они опять нетрезвы.

— Поживем немного вместе, — сказал Зега.

— Только не очень долго, — отозвалась Тилли, и они поцеловались, почти целомудренно. А потом пошли в номер, и там никого не было, так как шел спектакль и все были заняты. А им было наплевать на трудовую дисциплину. Да и, по большому счету, делать им на спектакле было нечего. Капитан Хапов настаивал, предупреждал: все свободные от работы должны присутствовать на спектакле. Но они забыли про капитана, про театр, про все, что было и будет. Они пошли в номер и сделали то, что хотели. А немного погодя в номер ворвалась Молли.

— Стерва, — обратилась она к сестре.

— Вот мы все и испортили, — сказала Тилли и заплакала.

А Сема лежал себе рядом и смотрел в потолок. И ничего не говорил. На самом деле, конечно, никакого Семы тут не было. А то бы вообще вышло совершеннейшее свинство. Но Зеге казалось, что он рядом.

— Не вижу ничего, что тут можно испортить, — шутит Зега. А потом они засыпают, так и не заперев дверь.

— Нагулялся, кобелина, — подвел итог Петруха. Этой ночью Сема вынул шнурки из своих и Петрухиных ботинок, соорудил петельку и повесился в шкафу.

— Но все же я дал ему немного похрипеть,.— сказал Петруха, но тогда ничего не сказал, а Зега сам не догадался.

Ночью Анджела по водосточной трубе поднялась на мой второй этаж и далее по карнизу проникла в открытое окно библиотеки. Два часа мы проговорили, сидя на больничной койке и укрывшись до носов казенным одеялом. Уже на рассвете закономерное и как бы случайное соединение наших душ и тел свершилось.

— Теперь давай рассказывай дальше. Трави свои байки, обольститель.

— Раньше мы это называли — втюхивать. А где у тебя диктофон? Как же летопись?

— Начинается другая летопись. Новое бытописательство, Может быть, когда-нибудь я расскажу кому-нибудь, что происходило этой упоительной ночью. Ну, давай. Про времена развитого социализма.

— Ты делаешь мне больно. Тогда мы ненавидели эти слова.

— А потом полюбили.

— А потом была война.

— Слушай. Хватит про войну. Расскажи, как вы там в лотерею играли.

— Поразительное дело. Нет никого, а летопись передается.

— Из уст в уста.

— Кто же был последним?

— Кажется, тот, с эстонской фамилией.

— О! Этот умел. Значит, он оставался до последнего.

— Да. А потом пропал куда-то. Тогда уже пришли совсем другие, новые. Кстати, они тебя хотят на работу звать. Художником по свету. Хранителем традиций.

— Когда-то это было моей единственной мечтой. А теперь я предпочту отказаться.

— Я тоже предпочту.

— Что ты предпочтешь?

— Давай, вначале рассказывай.

— По иронии судьбы, мы подошли к главе, повествующей об исходе из храма искусств. Глава седьмая. Исход.

— Давай, давай. Рассказывай.

Исход из храма

— Вы являетесь тем рычагом, тем маховиком, тем фундаментом, на котором построено все рвущееся ввысь здание искусства. Без вас не сможет состояться ни один спектакль. Ведь все эти актеришки, все эти посредственности, не смогут сами гвоздя забить. Они не смогут натянуть кулису, направить прожектор, ничего не смогут. А если когда-то могли, то давно эти навыки потеряли.

Вы мои надежда и опора. Но нужно отметить и у вас некоторое нарушение ритма трудовых свершений, даже некоторое нарушение, нет, точнее несоблюдение трудовой дисциплины, халатное отношение к своим обязанностям, не буду сегодня приводить конкретные факты. Все поправимо, и все искоренимо. Стоит только руки приложить. И отчасти голову. Но главное, что я в вас различаю, — здоровая рабочая основа. Среди вас есть инженер, временно оставивший завод, чтобы поднабраться ума-разума. Есть представитель художественной интеллигенции, есть моряки, временно не бороздящие просторы океанов, временно не создающие стране рыбный достаток. И это хорошо. Ваш совокупный жизненный опыт, ваше ясное и незапятнанное видение сути дела и есть тот цемент, который скрепляет блоки фундамента. И есть тот маховик, что приводит в движение весь сложный и своеобразный механизм театра, и есть тот рычаг, для которого найдется надежная точка опоры. Идите друзья и работайте. Я жду от вас новых успехов. Завпост, пожалуйста, останьтесь. — Так заключил капитан-директор Хапов производственное совещание и приготовился пойти в апартаменты главного режиссера, где проходило сейчас собрание актива актеров. Той лучшей части, что всегда собирается. Завпост ждал. Потом молвил что-то очень тихо.

— Ну как? — спросил капитан-директор.

— Феноменально.

— Что феноменально?

— Говорили зверски. Давно такого не слышал.

— И не услышишь. Ты мебель сдал?

— Какую мебель?

— Ты что, меня за дурака держишь? Антик. Семнадцатый век в хорошем состоянии. Ну, ту, что тебе алкаш по объявлению привез.

— Ах эту… Ну какой же семнадцатый?

— Семнадцатый, семнадцатый. Я Чучу подослал. Он-то разбирается.

— Ах ты…

— Ты, да не ах… Сколько срубил?

— Четыре.

— А если честно?

— Степаныч…

— Ну ладно. Клади.

И капитан-директор открыл столешницу. Завпост, дрогнув слегка, “отломил” от своего бумажника пачечку и сунул ее в ящик стола. Тот моментально захлопнулся, как бы сам по себе.

— По рюмке бы. Не жмоться уж.

— Вечером зайди. Мне сейчас актеров ублажать. Ох, жизнь!

И капитан-директор, проверив состояние одежды и выправки, отправился к главному. Это было недалеко. По коридору, до репетиционного зала.

— На ловца и птица летит, — констатировал режиссер.

— Сейчас, товарищи, мы прослушаем сообщение товарища Хапова. Попросим, попросим.

— Я ценю ваш юмор, — отвечал Хапов. Возможно, в другое время он бы и выразился по-другому, но сейчас его грела мысль об отложенной пачечке и рюмке “Кубанского” после собрания.

— Мне все про вас известно, — начал он свое обращение. — Мне по должности должно быть известно все. Вы! Элитарная часть, авангард искусства, его интеллект и мощь, вы путаетесь с этими личностями из техсостава. С этим отребьем. С этим люмпеном. Я не говорю о тех, кто проводит свой досуг в обществе этих мерзавцев из неясных побуждений. Мерзавцы приходят и уходят. Вы остаетесь. Горит святой факел нравственности. Нам предстоят новые интересные гастроли. Но повторяю, мне все известно. А то, что известно мне, может стать известно Управлению культуры. И виновный никуда не поедет. За качество и уровень постановок отвечает главный режиссер. За нравственность и дисциплину отвечаю я. Мы уволим этих осветителей и монтировщиков (сдержанный смех). Актер всегда сможет собрать спектакль, поработать за регулятором и так далее. Вся эта банда может только забивать гвозди и ронять моральный облик. Смычка нам не нужна. Желаю дальнейших творческих успехов. Спасибо за понимание. — И капитан-директор покинул зал.

— Все свободны, — сказал главный. — Кому нужно остаться, сами знаете…

Не далее чем через полчаса содержание второй, секретной речи стало известно в подвале монтировщиков, так как товарищ Хапов все же чего-то недопонимал.

Вечером, по дороге не совсем домой, на “конспиративной” квартире человек Хапова бутафор Какошкина, желчно называемая товарищами раздевальщицей Какашкиной, в служебной постели сообщила капитану-директору: “Монтировка переходит на автономный режим”.

— В запой, что ли? — попробовал догадаться Хапов.

— В режим, а не в запой. Политическая акция. Хапов поперхнулся апельсиновым соком, который пил

из баночки. Ему приятно было видеть изображение плодов и красивые надписи. Поперхнувшись, Хапов привстал и оглядел Какошкину.

— Жрешь много. Вишь, бока распустила. А с морды худая. Странная ты женщина.

— Дурак ты в отставке, — обиделась красавица и стала одеваться.

— Погоди, — остановил ее капитан, — что там за акция?

— Акт протеста. Против лицемерия, двуличия и нарушения финансовой дисциплины. А также смычки. — Хапов и вовсе обалдел.

— Какой еще смычки?

— Да не той, про какую ты на собрании травил. О смычке со спекулятивным, а стало быть, преступным миром.

— Так, — подвел итог Хапов и поставил банку на палас, — примем меры.

Только меры принимать было уже поздно. Инженер Клочков, Сема, Зега, а также вставший под знамена бунта Петруха с ночи проникли в здание театра, внеся с собой пиво в двух рюкзаках, а также тарань, три круга ливерной колбасы, четыре батона хлеба и нераспечатанный блок билетов “Спринт”, купленный в складчину на все оставшиеся деньги, так как накануне был аванс.

Хранилище всевозможных древних предметов, собранных в разное время и для различных спектаклей, в действительности представляло собой хранилище денежных знаков смутных времен самодержавия. То есть ранее здесь произрастало личное хранилище какого-то хозяина. Фундаментальный подвал, тяжелые бронированные двери задраивались примерно как на подводной лодке. Плюс принудительная вентиляция. Полная автономия. То есть в подвал выходил кабель из таинственного хитросплетения внутренней проводки. Самое поразительное заключалось в том, что невозможно было объяснить, куда он уходит и где и чем питается. Но электроны текли. Будто где-то в недрах, глубоко под городом работала много десятилетий страшная и неистребимая электрическая машина. Но вентиляция в любое время суток включалась изнутри, а снаружи до нее добраться было невозможно. Петруха в свое время посвятил много ночей постижению этого явления и даже готовил когда-то записку в Академию наук, пока Зега не спросил его: “А если мы подключены к секретному оборонному объекту? Если ты случайно это открыл? Где тебя тогда искать? Молчи, Кулибин”. И Петруха молчал. Но тек живительный воздух, текли электроны. Более того. С миром можно было установить телефонную связь. Имелись гнезда..Зная об этом, Зега позаимствовал у малолетнего соседа полевой телефон, надежный и большой, и аккумуляторную батарею. Один аппарат внутри, другой снаружи, на стене, возле двери. Над ним высокохудожественная табличка — “Прямая линия”. Предполагая долгую осаду, компания политических манифестантов внесла в бункер радиоприемник “Турист”, два одеяла, а заботясь о санитарно-технических нормах, Зега вынул несколько кирпичей из пола. Таким образом открылась небольшая ниша. То есть отхожее место, удобно прикрываемое сверху листом железа.

Утром, придя на службу ранее обычного, Хапов обнаружил под дверью своего кабинета конверт:

“МАНИФЕСТ” — так называлась бумага, вложенная в белый конверт с видами города Душанбе. Текст был отпечатан на пишущей машинке. Буква “е” заскакивала, из чего Хапов мгновенно заключил, что эта машинка его собственная. То есть та, на которой делаются все бумаги в театре. Да вот она стоит на столике у секретаря. Данное соответствие его несколько обескуражило. Аккуратно и тихо прикрыв за собой дверь и заперев ее на два оборота, герой сел в директорское кресло и стал читать.

“Собака! Подай в отставку. Напиши рапорт. Ты погряз в коррупции и разврате. Ты задушил Главного. Хотя тот ли он лидер, который нужен театру? Но где найти другого пронзительного? Таких, как ты, много. Вас — большинство. Вам несть числа. Здесь, в храме, ты сеешь предательство и наговоры. Где Иванов, где Петров и где Скобарь? Они были талантливы. Теперь их нет. А кто есть? Впрочем, есть кое-кто. Еще остались. Но ты и компашка и их задушите. Казнокрады.

Мы не выйдем из подвала, пока ты и главбух не вернете незаконно полученные по вторым ведомостям деньги и не напишете заявления об уходе. Ты знаешь, собака, что это малая часть айсберга. Демагог. 25.8. № 314256 1.9. № 327432

Свобода или смерть. Ура!!!”

Через час Хапов вызвал завпоста, кратко ввел его в курс дела и велел осмотреть место акции, а также попробовать договориться с мятежниками, разнюхать, как там все. Затем он тут же заперся в кабинете вместе с главбухом. Еще немного позднее обалделая женщина пулей вылетела из кабинета Хапова и заперлась в своем. Затем прибежал завпост и не смог сказать ничего вразумительного. Тогда Хапов приказал факт автономии скрыть, коридор, ведущий в трюм, запереть на висячий замок, а всех оставшихся снаружи задействовать на фронте тотальных работ, кои следовало обосновать скорой комиссией. Всех незадействованных отправить по домам. После окончания же вечернего спектакля, на который, в связи с отсутствием Петрухи, должен быть вызван и принудительно посажен в регуляторную бывший главный художник по свету Антей, мерзавец еще больший, чем Петруха, но выбирать не приходилось, так вот, после спектакля следовало взятым взаймы автогенным аппаратом взрезать дверь в бункер, а там…

Милицию привлечь было совершенно невозможно. Но тут Хапов превзошел себя. В гардеробе имелись милицейские мундиры, которые Хапов замыслил водрузить на верных людей, коих еще предстояло найти до вечера, а после, якобы в машине, принадлежащей РОВД, повстанцев следовало препроводить на дачу Хапова и запереть там в погребе, предварительно усыпив хлороформом. Для этой акции нужен был по меньшей мере РАФ, что также требовало времени и средств. Что делать после, он пока не знал, но, очевидно, следовало попробовать договориться с мерзавцами. А если нет, то…

От всего вышеизложенного завпост пришел в предсмертное состояние, но все же удержался на краю.

— А кто их к нам принимал?

— Да ты сам и принял.

В ответ Хапов завыл тихо и немузыкально.

Обычно ревизоров потчевали и подставляли им после Зоску, неопределенной должности особу. Так что дело было, в общем-то, отлажено. Но сейчас это отребье, эти люмпены, эти рифмоплеты поднимали совершенно иной и глубокий слой, и мера их осведомленности неприятно шокировала капитана. Дело было в том, что в манифесте указывались номера накладных и даты, которых не мог знать никто. Но тот, кто знал, получал гораздо больше, чем сто очков форы. Утечка информации была необъяснимой.

В бункере тем временем текла мирная беседа, пиво бродило в желудках, и по-братски делился ливер.

— Выпьем теперь за Гегемона и за его счастливый опыт искоренения лишенцев и демагогов, — провозгласил Зега. Это он, Зега, уже давно временно изъял с помощью производственного друга финансовые документы из сейфа бухгалтерии и сделал с них копии…

— Такие вот дела, — продолжал теперь Клочков, — я думал, что крадут и лгут только в гастрономах, на фабриках, на комбинатах, ну в колхозах… А театр?! Детская сказка и мечта. Ведь какое ни на есть, а искусство.

— Такое искусство, что лучше бы его не видеть, — добавил Петруха, — жалко амперов и вольтов на этих лицедеев.

Тем временем была вскрыта уже половина билетов “Спринт”. То есть сто штук. И пять из них выиграли в общей сложности семнадцать рублей. Рвали билеты по очереди и с перерывами. Мирно шепелявило радио. Телефонными звонками никто не беспокоил. И что было самым интересным, никто не выказывал видимых признаков волнения или обеспокоенности конечным результатом акции. Четыре художника жизни пили пиво, делили ливер и тарань и надрывали билеты лотереи “Спринт”.

— Во! Еще один. Называется: “Право на приобретение еще одного билета”.

— Сюда его. Итого, таких восемь. Рви дальше. — И время текло, как по помощнику пропускающего в рай стекают брызги вечности. Вечность это всего-навсего влага морская, возносящаяся и падающая вновь. Но настал вечер, а с ним время спектакля. И тогда Сема решил сдаться и нарушить автономию.

— А не пожалеешь? — спросил Зега.

— Он никого не пожалеет, — подтвердил Петруха, приложил ухо к двери, послушал немного и стал раздраивать.

— Ну, ну. Желаю успеха, — подвел итог Сема и вышел.

— А как же выигрыш?

— А подавитесь. Отдаю свою долю на передачи тем, кого лишат свободы.

Но выйти из подвала Сема, естественно, не смог. Он обнаружил, что заперт в коридоре, и тогда стал торопливо стучать в дверь и силиться сорвать замок. Скобочку вырвать. Стуки и крики услышали отдыхавшие между сценами актеры и побежали искать завпоста с ключами. Но того нигде не оказывалось. Не оказалось и ключа на вахте, так как он давно был изъят Хаповым. А через дверь Сема вкратце объяснил случившееся, и вскоре все знали, что происходит. Потом нашелся ключ, и Сему выпустили. Тогда-то и зазвонил телефон в подвале.

— Автономная группа защиты искусства слушает, — сказал Зега.

— У аппарата секретарь парторганизации Ячменко. Откройте, ребята. Хватит самодеятельности. Завтра соберем партактив, комсомольцев, все обсудим. Если вы правы, будем решать вопрос.

— У вас у самого рыльце в пушку. И в партии вы последние денечки, — ответил Зега и повесил трубку. Характерный актер Ячменко подавился слюной и повесил трубку.

— Ячменко, на выход, — заорала дико и громко помреж, и без пяти минут беспартийный поскакал лицедействовать;. Публика ликовала. И все так бы и шло своим ходом, но тут Петруха надорвал очередной билет и выиграл автомобиль.

— А может, уничтожим его, — спросил осторожно Зега, — у нас ведь в подвале принципы дороже. Давай порвем лотерейку.

— Ведь искусство, — поддакнул Клочков.

— А ну его все, — решил вдруг Зега и разгерметизировал отсек. Выходили под аплодисменты труппы и злобные выкрики мафии. Хапов тем временем сидел в кабинете трезвый и никого не принимал.

— Напрасно, граждане. Процесс не состоится. Мы всех прощаем, — объявил Петруха, и все герои покинули двор.

— Вы куда? — донеслось вслед.

— В зональное управление лотерей. К утру успеем. — И калитка захлопнулась.

А уже утро наклонило свой строгий кувшин, и тот странный предутренний свет стал вытекать из этого сосуда, расползаться, проникать, наполнять комнаты и души, вершить свой суд и исполнять приговоры. А мы так и не сомкнули глаз.

— Ты покинул храм.

— Я покинул храм. Но вот беда. Что-то еще держало меня рядом и влекло.

— Неуловимое искусство.

— Нет. Не было там никакого искусства. Было колыхание занавеса, занятные фонарики, вращение лесов, кружение особ. Ну то, сказочное, из детства. Но усугублено и опошлено интрижками, изменами, технологиями.

— Во всех этих историях что-то маловато было настоящих трагедий, драм маловато, любви безответной,

— В храме не было места любви. В этом и был его тайный и обиходный изъян. И чтобы свести концы с концами и совместить выступы и впадины, как говорил один литератор, я расскажу тебе эпилог. Главу восьмую.

— Но все же лицедейства было достаточно.

— Этого-то хватало.

— А глава восьмая, она не очень жалостливая?

— Как тебе сказать? Тогда я постыдно и очистительно плакал.

— Слушай, я чувствую, что там, где-то по краю сюжета, пройдет Сема.

— Да не без этого. А что с ним? Чем он кончил?

— Тут разные версии. По одной, уехал на Украину и вступил в национально-освободительную армию.

— А как же диоптрии?

— Редактором многотиражки. Тогда уже все их литераторы уехали в Германию. Свободных литературных мест было много.

— А другое?

— Прямое попадание снарядом. Снаряд влетел точно в окно его комнаты и разорвал Сему если не на куски, то на несколько крупных частей. Жалко вам товарища?

— Да как вам сказать?

— Ну, еще говорили разное. Узнаешь, если захочешь. Но в том городе его больше нет.

— Это непредставимо.

— Ты мне зубы не заговаривай. Давай про свои интрижки. Кай называется глава?

— Глава называется “Поминки по знакомой женщине”. А что будет потом? Больше мне нечего рассказывать.

— Как это нечего? А то, что было после?

— Это совсем другая история. И нужно время, чтобы все припомнить. Пересказать складно и вразумительно.

— У нас будет много времени.

— Как это у нас? Меня скоро выписывают.

— И ты хочешь уйти отсюда? Из этой комнаты?

— Я хочу. То есть я не хочу. Мне есть куда идти. У меня все там. Между Ревелем и Нарвой. Все в целости и сохранности. Но чего-то не хватает, чтобы вернуться. Тогда круг замкнется, но как-то некрепко. А что может быть хуже разорванного круга времени?

— Тебе не хватает меня.

— Но ты же…

— Время лицедейства прошло. Я не хочу больше перевоплощаться.

— А как же… Есть ведь какие-то другие люди?

— Это длинная история, и со временем я облеку ее в повествовательные формы. А ты возьмешь меня вот так, без ничего, прямо из палаты, повезешь через разбомбленные города в холодном поезде?

— Тут езды всего ничего. Но разбомбленного хватит.

— Тогда рассказывай и поедем.

— А как же выписка? Как же бумажки?

— Вышлют почтой.

Через полчаса мы выйдем в совершенно домашний уже коридор, где красное пятно от абажура, и оттого предутренний свет резвится совершенно бесстыдно и властно, и пройдем мимо сонной дежурной, а она захочет сказать что-то и промолчит, дальше по коридору и вниз пять ступенек, и я отодвину задвижку, мы выйдем. Потом нужно ловить какую-нибудь машину до Варшавского, где утром поезд, и дай Бог, чтобы он не был отменен.

Поминки по знакомой женщине

Утром со стороны моря пришел дождь. Вначале он миновал город стороной и устремился дальше, обильно падая на леса и дороги, но потом вернулся и, словно признаваясь наконец в настоящей привязанности, остался и падал еще долго, потом перестал, и тотчас настал вечер.

В это самое время тракторист одного из дальних городских хозяйств, в пух разругавшись с бригадиром, выпил в рощице у заправки водки и выехал на магистраль. На старом колесном тракторе одна фара не горела, а другая погасла вскоре, но город был близок и видим, и нелепый механизм покатил себе дальше, разве только еще резвее. Он шел во втором ряду, пропуская новые и старые машины, автобусы, грузовики, легковые, а потом неожиданно для себя пошел на обгон, хотя обойти никого не мог, и только поболтался сбоку, а потом вернулся в свой ряд. Один, другой, третий автомобиль, новый и красивый, обошел его, и он опять вышел в запретный ряд и смешал, разрушил естественный ход колес и времен. Но все обошлось, и ему стало весело, а город уже был рядом. На повороте навстречу выскочил белый “Запорожец”, и пьяный тракторист хотел было вернуться на свое законное и установленное место, но не успел, задел белую машину большим колесом, а тормозя, совершенно спокойно и отчетливо увидел, как появившийся из серого воздуха “Икарус” подмял маленькую, будто игрушечную машину, сплющил, протащил вперед, и она почти сразу загорелась.

Но это было уже все равно тем, кто был там, внутри белой жестяной коробки. Женщина, сидевшая справа, страха не почувствовала и совершенно равнодушно приняла в себя все, что несло разрушение — и смерть, и покой. Мужчина испугался, но это было так недолго.

Когда автобус оттащили и потушили пламя, специалисты по такого рода происшествиям засуетились с рулетками, домкратами, шприцами. Констатировали факт, потом запротоколировали его. Тогда-то дождь, сделавший свою часть скверной работы, вернулся, чтобы посмотреть, как оно все вышло. Дождь падал на лысину тракториста, сидевшего теперь на обочине и мотавшего головой, а рядом жестикулировали милицейские чины, и дождь падал на их фуражки и погоны. Тормозной след смыло, будто его и не было. Но свидетелей было больше, чем нужно. Пассажиры автобуса вытирали кровь с разбитых лиц и жалели о прерванном путешествии. Ротозеи все прибывали. Что может быть ненадежнее мокрого асфальта? И место воссоединения двух душ со Временем стало просто местом происшествия, где воды, пришедшие с небес, смывали с асфальта кровь, пепел и разочарование. А потом наконец дождь отправился туда, где его ждали другие дела, города, люди и магистрали.

Та внеземная сила, которая отыскала женщину на этом шоссе и вырвала ее из этого круга бытия, решила пощадить женское лицо. Потом его благопристойно прикрыли простыней. А еще позднее, дома, она лежала заштопанная, обмытая, одетая в свой почти новый демисезонный костюм, купленный прошлой осенью, и не в тапочках вовсе, а в своих любимых туфлях на низком каблуке, изготовленных в Польше. “Видите, как удачно горюшко наше расколотилось? Мордашка-то цела”, — говорили потом родственники.

Она любила жить, потому отчасти, что была больна неумолимой и строгой болезнью крови, от которой медленно умирала.

Не знаю, как там все это происходило. Стук, стук, и комья сырой земли на крышку гроба. Говорят, на поминках было много людей.

Все утро в моей квартире надрывался телефон. Это потому, что и я должен был поминать и прикапывать. Ведь мы достаточно долго поддерживали те отношения, что принято называть интимными. Но я не знал ничего, провидческих снов не видел, а жил в лесу, в заказнике, и строил свою космогоническую модель мира.

Появившись в городской квартире, я принял ванну, переменил одежду и послушал “Маяк”. По радио, понятно, ничего печального не передавали, так как не положено объявлять на всю страну списки всех уходящих. А надо бы ввести полчаса в эфире. Или хотя бы минут пять. По всем программам. Ну и что, что не маршалы и не члены правительства? Те, кому нужно, бросили бы все дела и приехали, а то и не уезжали вовсе.

Я вышел из дома, вынул все, что лежало в почтовом ящике, и положил в портфель. Я спешил на междугородный автобус. Ну и что с того, что я астрофизик? Я уже давно работаю сборщиком янтаря в колхозе “Путь”. Потому что думать о едином и всемогущем лучше всего у моря, вечером, на закате. Там пахнет йодом от зеленой слизи, в которой и можно найти мелкие, обкатанные морем кусочки этой смолы, до которой так падки жители всех регионов и мастей. Я зарабатываю таким образом достаточно немного: “На хлеб и водку”, — как шутит мой председатель. И у меня достаточно времени на то, что называют личной жизнью.

А сейчас, в автобусе, и это большой красный “Икарус”, а они так вместительны и надежны, со скоростью почти сто километров в час я направляюсь в столицу Союзной Республики, где меня ждут в столичном Университете с результатами одной научной халтуры, не имеющей прямого отношения к моей космогонической картине мира. Я вскрыл конверты, прочитал письма, а потом пришел черед газет.

С вокзала я не поехал в Университет, а в зале ожидания вытряхнул в урну из портфеля разорванные письма, свернутые в трубочку газеты, но одну оставил. Потом я вырежу некролог и буду хранить его, пока не потеряю.

Я слонялся по улицам. День, до омерзения дождливый, поддакивал моей печали. Не льет, не сеет, а моросит и временами возникает из мороси и морока солнце. И когда светило явилось в очередной раз, я решил устроить свои собственные поминки. За исключением того, что следовало приберечь на обратный билет, у меня оставалось один рубль семнадцать копеек. Я шел, перебирая монетки, и Сема шел мне навстречу. Он тоже жил в нашем городе и по наитию оказался в столице единовременно со мной. Я показал ему газету, и Сема ссутулился. Я в свое время отобрал у него эту женщину, а он отобрал у меня другую, позже, а я опять, и так оно и шло все время. Так что мы с Семой были вроде как и не чужими, как и большинство жителей нашего города. А владельца белого “Запорожца” мы и знать не знали.

Мне интересна теория единого -поля, а Сема чем-то другим утешился.

Он любил называть себя банкротом, так как слово это несло в себе какую-то прошлую основательность, порядочность. Но все же у него нашлась мелочишка, и нам хватило на бутылочку красненького. В те времена оно было в изобилии и каждый мог устроить себе поминки по близкому человеку. Теперь он этого сделать не может.

— Я думаю, она нас поймет.

— Поняла бы, — поправил я Сему.

— Ну, будем. — И мы выпили эту бутылку из горлышка в парадном одного из старых домов в центре города.

— Молодая была.

— А мы что? Старые? — возразил я Семе.

— Вернемся, найдем могилку, будем приходить иногда, сидеть.

— И выпивать.

Но мы оба знали, что никогда не станем искать ее, и потому замолчали надолго. За дверьми сеял все тот же дождь, но мы вышли.

— Ну как, далеко до разгадки времени?

— Как тебе сказать? — И я пересказал Семе несколько уравнений.

— Красиво. Красиво, черт возьми, хотя и непонятно. А интересно, сколько из тех, что были с ней, пришли сегодня?

— Вряд ли много. Там разные были люди. Рабочие, служащие, артисты. У них семьи есть. Чего им бегать по

поминкам? Разве только как мы. Хлопнут бормотушки втихую.

— Они работают. Значит, у них на водку есть. Человека положено водкой поминать.

— Голова у тебя редкая. Без вранья, — польстил я Семе.

…Она работала в гастрономе. Я торчал вечерами около магазина и провожал ее домой. И мы шли длинным путем, вдоль пляжа, и попадали в “Гном” перед самым закрытием. Ну не было у меня никогда денег! Мы брали кофе и сто ликера на двоих. Совершенно не важно, о чем может говорить ученый дурак и продавщица перед самым закрытием. Потом мы шли к ней. Она жила в доме с минимальными удобствами. Но вообще-то у нее был другой дом, где было все. Но ночи и дни она проводила здесь. Пластинки с блюзами и самый дешевый проигрыватель. Комнаты, ну, как их еще назвать, да, это были комнаты, занимал чудовищно огромный диван. В одном углу он стоял, а все остальное занимала его тень. Еще была какая-то мебель, но я не помню точно. Не важно все это. Как и необъяснимые отражения света. Главное — это одуванчики на стене. Поле из одуванчиков во всю стену. Гуашь на клею. И пространства между диваном и стеной не существовало. Совершенно иной пространственно-временной континуум. Провал…

Мы не прикасались друг к другу, пока не наполнялись до краев музыкой наших черных братьев и сестер. Тогда мы выключали проигрыватель и включали радиоприемник. Он был старый, с цветными индикаторными лампочками, и всю ночь вокруг шкалы пульсировал цветной шарик. Красный, зеленый, синий.

Ночные голоса бредили на разных языках. Настройка сбивалась, но мы не трогали рычажки. Мы переливали время друг в друга. Так мне все это и запомнилось.

— Я люблю блюзы больше всего на свете. Только если слушать громко, наверху просыпается пан Вечер.

— Что еще за пан?

— О! Он очень похож на поляка и ходит из угла в угол целыми вечерами. И он не любит, когда мои друзья шумят здесь ночью.

Свет. Призрачный свет перебегал по стенам и забивался в угол. А потом приходило утро, и мы шли по разным улицам, покидая дом, чтобы формально соблюсти этикет.

— Все же она была с нами не хмурой, — сказал Сема.

— Пока жила, — добавил я.

— Ты давай, скорей рассчитывай ходы во времени. Может быть, тогда мы сможем что-нибудь изменить.

— Я буду стараться, Сема.

И мы заспешили на автобус, потому что он был последним.

Вы можете оставить комментарий, или ссылку на Ваш сайт.

Оставить комментарий

Вы должны быть авторизованы, чтобы разместить комментарий.

5