Музыка трущоб

Художник Птица чефирил, сидя на полу своей мастерской. Это была чудо что за мастерская. Шестистенная комната мет­ров тридцати площадью, а от паркета до лепного потолка — так и все пять. Чудесным был и паркет, который только де­лался крепче от времени и сам собой все выравнивался, стано­вясь подобием невозможного зеркала. «Должно быть, из манильского дуба», — неизвестно почему решил относительно паркета Птица, хотя с трудом представлял себе, где они такие Манилы и есть ли там дуб, а также травы, звери и вообще что-либо. В голове у него умещалось множество знаний и навыков, которые сопоставлялись и переплетались в самых причудли­вых сочетаниях, формах и последовательностях.

Художник расположил на расстеленной газете свой скорб­ный ужин и то и дело подливал из зеленого чайника в пол-литровую банку коричневую жижицу. Свет проникал в ущербное оконце. Вечерний, обманчивый свет Васильевского острова, свет одной из его линий. Этот свет касался стен комнаты и сте­кал по ним, пытаясь постичь смысл монументальных полотен художника Птицы, коими были заняты все стены. Птица, как всегда в это время суток, подумал, почему в такой большой комнате такое маленькое оконце, но опять не пришел к опре­деленному выводу.

Живопись Птицы была абстрактно-языческого толка. Конец века — ничего другого не попишешь, вполне нормальное и даже занятное явление, которое когда-нибудь будет изучаться иновременными учеными как один из феноменов городской культуры нашего необычайного сообщества.

Вообще-то Птицу в данный момент можно было считать состоятельным и даже преуспевающим гражданином, так как кроме мастерской в квартире имелось еще пять комнат. Дру­гие граждане на данной жилплощади не проживали.

Из мебели имелось: диван, шкаф и стол, привезенные с од­ной из городских свалок и подвергнутые деклопизации. Но главным достоинством столь необычайной и великолепной квартиры являлось наличие горячей и холодной воды в кра­нах, газ, обильная электроэнергия и все удобства — прямо по коридору и налево.

Все это великолепие Птица купил, арендовал, выпросил у корыстного и хитрого домуправа, которому, впрочем, пришлось делиться с нетипичным участковым, который отчасти тоже был корыстным, хотя и не таким хитрым, как домуправ.

Дело заключалось в том, что дом этот был поставлен на капитальный ремонт, но еще очень и очень долго в нем должна была функционировать жизнь без временно оставивших его жильцов. И вода, и свет, и люди. И художник Птица, и бомжи. И еще одна очень порядочная и очень молодая семья. И те, кто еще подворачивался под руку, а подворачивалось много. Платили за полгода вперед, далее заглядывать было боязно, но на полгода все было «схвачено» и на подстанции и в котель­ной.

Художник Птица занимал квартиру на пятом этаже. Дли­лось время чаепития, и тщательные лучи закатного светила продолжали постигать Птицу, и постижение это сулило неиз­вестно что.

Его дела не состоялись. С ремеслом все было без видимых проблем. Но были проблемы в области запредельного, в под­валах подсознания и в лабиринтах духа. А более всего угне­тали проблемы быта. Так что кроме мастерской преклонить буйну голову ему было негде. Дела семейные. Жены, тести и тосты. Птица содрогнулся от близкой и невеселой памяти. И прогнал от себя мелькнувшую было подлую мысль о сдаче. «А пусть их всех там…» — решил он. И газ, и свет, и вода. И еще свет. И он щелкнул выключателем. Ежевечерние фантазмы и блики исчезли тут же, но лампа в двести свечей вос­сияла, свет ее жестко ударил сверху вниз, отразился от пар­кета. Как ни крути, а жить одному, среди полотен, пусть даже своих и отчасти любимых, чрезвычайно серьезное занятие. Птица потеребил бороденку, взял с подоконника утопический трактат о мире и свете, купленный только вчера дешево и лов­ко, застелил диванчик и лег головой к окну. Потом встал, взял со стола стакан с кистями, вынул из него любимую кисть, на­шел, что она недостаточно промыта, проделал всю процедуру — очищения кисти вновь, ударил ею по ладони и удовлетворен­ный вновь отправил в стакан. Потом устроился на диване, а это заняло у него минут пять, так как все было не так и пру­жины местами выпирали, и погрузился в Утопию . . .

В старых петербургских домах совершеннейшая звукоизо­ляция, благодаря стенам, балкам, полам и прочему и прочему. Звуки здесь пленники квартир. Но все же один род звуков не может остановить ничто… А так как Птица лежал таким об­разом, что голова его свешивалась с дивана и почти доставала пол, то негромкая музыка, причиной которой был транзистор в комнате этажом ниже, достигала своей цели, хотя происходило это и вовсе случайно. Художник Птица слушал блюз, возлюб­ленный и светлый. То ли сам Гершвин, то ли что-то рядом. Он слушал блюз и засыпал медленно и легко, уже воспарял, и выпала из рук «Утопия», раскрылась и встала на ребро.

Но злые бомжи уже собирались на лестничной клетке перед дверью, где засыпал художник. Но бомжи не знали этого и знать не хотели. Они видели лишь свет в дверном глазке, и этот свет приводил их в неистовую печаль, и лихоманка их ко­режила и ломала. Их было пятеро, и все в униформе — рези­новых полусапожках по двенадцать пятьдесят, в которых люди ходят во всех трех Республиках, омываемых строгими волнами Балтийского моря, преимущественно весной и осенью. Но в этих сапожках вполне можно функционировать и зимой, если надеть еще теплый носок, а то и два. Все пять пар сапожков были ядовито-синего цвета, а в темноте, так и вовсе черного, и все были куплены на Большом проспекте по случаю, и их при­обретение считалось большой удачей.

Бее пятеро были в пиджаках. Трое в кепках, один в вязаной шапочке, и еще один, самый молодой, вообще без головного убора. Дальшейшие различия во внешнем виде и умственном состоянии были крайне размыты и нивелированы. Перед нача­лом акции бомжи пустили по кругу портвейн, которого в из­бытке можно было достать и в эти лихие годы. Тот, что в ша­почке, ударил в дверь кулаком. Сильно и властно.

А прежде чем кулак злого обитателя трущоб нарушил при­зрачный сон художника Птицы и события приняли скорый и несбыточно-романтический оборот, произошло следующее. Оно произошло несколькими часами ранее.

Один из бывших людей, перемещаясь без цели и смысла по району, вблизи и далее, попал на выставку молодой живописи во Дворце молодежи. Попал, сам не зная как, подхваченный веселым людским потоком, и, естественно, без билета. Скрип­нув зубами от вожделения возле бара, где кофе и бутерброды, и даже с икрой, и даже с красной, а на табуретах бородатые дядьки улыбаются несбыточно и легко, вошел в зал. Его при­няли за художника и потому пропустили без билета.

Мир абстрактных стилизаций был чужд бомжику. Посло­нявшись по залу, послушав шепотки и вздохи, пошарахавшись от умных речей, остановился перед огромной картиной, где-то ли лики, то ли рожи, то ли святые, то ли антихристы, много красного и золотого, но и белое прет изо всех закутков, усили­вает и обнажает. И тут к картине подошли: мистер, переводчи­ца, некто бородатый в свитере, некто в хорошем костюме и со значком выставки на лацкане (из начальников) и еще мелкая сошка. Бомжа оттерли, неделикатно отодвинули, но главное, тем не менее, он расслышал и углядел. Тот, что из-за желез­ного занавеса, из мира хороших и надежных товарно-денеж­ных отношений, покупал этот чудовищный Бред! Бред в раме. А тот самый, что с бородой, был автором. Потом бомжик закручинился, конца сделки не дождался и пошел себе «домой», в арендованную «комнату из милости», и все вспоминал, где он видел счастливого угодника, капиталистического баловня, вспоминал, вспоминал и вспомнил …

Они были соседями. И обладателем обалденного, очевидно, гонорара был чудик, что жил на пятом этаже. Так, стало быть, художнику Птице привалил фарт.

Но фарта не было. Наличные остались в бумажнике заоке­анского мецената. Картину на всякий случай, как впрочем, и все другие работы Птицы, быстренько снесли в подсобку, мистера, оттерли и проводили к машине, а Птице сказали: «А Вы знаете, какова сумма налога за вывоз художественных ценностей из страны? И вообще, знаете, что ничего ценного мы вывозить не позволим?» Птица знал и потому воспринял весть, как желез­ный солдат мексиканской революции. Но мистер, как оказа­лось, был человеком настырным. Он стал настаивать. Птица же стал печалиться, а в остальном — в мире ничего не изменилось. Только злые бомжи, жадные до дармовых долларов и готовые на смертоубийство, ждать не хотели. А ответьте мне, кто бы нашел разбойников и убийц? Кто нашел бы их в этом районе? Да и кто бы искать стал? Одним дураком меньше.

. . . Птица просыпался долго, так как враждебный стук в дверь чудовищным образом совпал с ритмом музыки, что зву­чала из нижней квартиры. А может быть, это уже была какая-то другая музыка. Может быть, музыка постижения счастья. Но он проснулся.

В дверь отчетливо били, а когда Птица миновал огромный пустой коридор и подошел к двери и чуть было не отодвинул засов, а именно на огромный, великолепный засов была заперта дверь ов его человекоубежище, но глянул в глазок и увидел тех, для кого этот глазок предназначался . .. Вернее, не увидел, так как лестница была темна, а постиг. А компания, услыхав шаги за дверью, обнаружив помутнение в дверном хрусталике, заговорила:

— Козел! Открывай тут же. Ты что, козел, свет доме жжешь? Хочешь богомаз облаву? Оперов с револьверами? Ки­нологов с шавками? Все сидят чин по чину, со свечечками. Ты в сортире жги, ну в ванной, ну окна завесь. Так ведь ты, мразь, полную иллюминацию даешь. Открывай, говно. Дело есть.

Художник Птица был человеком культурным, интеллигент­ным и, несомненно, обладал тонкой нервной организацией, но жизнь научила его многому.

— Ты, харя, отойди от двери, а то быть тебе битым, — предупредил он говоруна, но тут же другой, в кепке, вытолк­нул оратора из площади, ощущаемой через глазок, и возопил:

Ты, мазила, ты где живешь? В коллективе. Мы все тут одна семья. А значит, всем делиться должны. Ты сдал сегодня картинку интервенту? Сдал. Чека не дремлет. Так давай де­лись. Плати налог.

Художник Птица глубоко вздохнул и пошел от двери в ком­нату. Потом он вернулся и сказал некрасивые слава. И бомжи отпрянули от двери, а потом застучали в нее снова, и уже не кулачищами, а ногами. Но ноги, обутые в сапожки на резино­вом ходу, не давали нужного стука.

— Ты, мазюка, положи двести рублей на подоконник, вот под лестницей, через полчаса. А не положишь, сука, дверь сло­маем и… всё. Шабаш, товарищи. Курим покудова. — И зато­пали вниз, в логово.

Музыка уже не звучала, свет за окном погас вовсе. Птица щелкнул выключателем, посидел минуту на диване, хлебнул холодного чефирку, встал, подошел к. окну, уперся локтями в подоконник и глянул вниз. И увидел там «филера». Тот смот­рел в окно Птицы и улыбался. Тогда художник опять вернулся на диван, лег и стал ждать. Попробовал вспомнить какие-ни­будь стихи, но почему-то не смог. Тогда он совсем расслабился, почти уснул, и тогда вот вспомнил строчки древние и чудес­ные:

«Протянулась печаль моя на тысячи ли. А когда-то луна на подушке лежала И песни о любви текли…»

Птица крался в полной темноте к двери, сжимая в правой руке дрын, огромный и рябиновый, называемый посохом, по­лученный в наследство и обереженный. Это было единствен­ное наследство Птицы. Посоху было лет пятьдесят, и сегодня час его настал. В левой руке художник держал компактный и чрезвычайно мощный фонарь, почти что карбидную лампу. Бомжи вернулись ровно через тридцать минут, из чего следо­вало, что у них были хотя бы одни часы на всех, что вообще-то их кодексом не допускалось. На самом деле в логове работал старый ламповый приемник, найдейный, как и прочие поря­дочные вещи, на свалке и починенный кем-то из них, в про­шлом соображавшим в законах Кирхгофа и Стефана-Больцмана. И вот в назначенный срок они поднялись из логова, не обнаружили требуемой суммы ни в одной из мировых валют и первым делом аккуратно, с помощью фомки, попытались вскрыть дверь, того не понимая, что замок был чистой бута­форией, а запор, поставленный Птицей в первый же день после «новоселья», можно было взять только вместе с дверью и при­толокой. Но «старатели» не собирались останавливаться на по­ловине пути и уже изрядно проникли в глубь двери фомкой, отковыривая щепу.

Птица уже не имел другого выхода, но имел повод для на­несения агрессору телесных повреждений, тем более, что ни­кто не шутил. И он бесшумно отодвинул запор, сгруппировался, распахнул дверь и ударил посохом наугад, потом отстра­нился и щелкнул фонарем, а на площадке удивленный бомжик с фомкой оседал, раскрыв рот, и еще ударил, теперь уже зряче по голове, того, что рядом, а того, что был с фомкой и теперь поднимался, — ногой, по рылу, а набегающего — торцом в жи­вот, и другим концом посоха почти одновременно, снизу, — третьего и огляделся. И уже можно поставить фонарь у по­рога и напасть на тех двоих, что поднимаются по лестнице, и вернуться назад, одним прыжком, пока не вскочили в тылу по­битые, и пока они на карачках, пинками и рябиной погнал их вниз, по лестнице. А потом еще долго гнал всю компанию от подъезда, от родного их логова, где приемник и бутылка порт­вейна. А успокоившись, он вернулся к себе, запер дверь и по­ставил на газ чайник. А потом напустил в ванну воды, снял насквозь мокрую одежду и лег. Такие вот бывают истории.

И было утро. Птица восстал ото сна, короткого и освежаю­щего, побрился, завтракать не стал и отправился на работу. Ему предстояло проехать в трамвае семь остановок, и это его не радовало. Хотя обрадовало бы в другое время, так как трам­ваи, в отличие от метрополитена, он уважал. Птица нес с собой завернутую в газету халтурку, что напылил недавно аэрогра­фом, и за нее должен был получить сегодня четвертак. Еще одним приятным обстоятельством являлся факт аванса, в ко­торый ему причиталось сорок рублей, а в сумме — жизнь ста­новилась на какое-то время привлекательной. Покончив с по­стылыми делами, он предполагал предаться бытовым утехам, то есть взять в кулинарии лангеты, в гастрономии салат даль­невосточный и макароны-соломка, а также ему необходимы были три пары новых носков. Все венчало посещение «Академ­книги». Волнующее и загадочное.

До трамвайной остановки было не более пяти минут ско­рого передвижения, но передвижение это оказалось прерван­ным в самом начале неожиданным и роковым образом.

Пивной ларек уже работал, и вся вчерашняя компания вра­чевала там вчерашние раны. Птица брезгливо отвернулся, хотя с ним раскланялись самым подобострастным образом. Теперь он мог не опасаться терроризма, так как право сильного уважа­ется на всей территории земного шара.

— Витик, — услыхал он донельзя знакомые перепевы не­забываемого голоса. Его окликнула теща.

История ее падения в двух словах такова. С первого мига своего обретания в мире она любила беззаветно и преданно товарища Сталина. Теперь она так же искренне и беззаветно его не любила. Но полюбить еще кого-то не было никакой воз­можности, так как теща была переполнена информационным изюмом. Но эта стальная и даже легированная женщина, всю жизнь прослужившая в горисполкоме, вдруг, посреди общей трезвости, стала принимать по утрам сто граммов. Почему к завтраку и почему сто — никто никогда не сможет объяснить. Так продолжалось уже год. В остальное время суток — ни-ни. И вот сегодня Витик, он же художник Птица, обнаружил ее в очереди за пивом. Вернее, это она, теща его обнаружила и обрадовалась.

— Витик. Я вот решила попроменадничать. Тут нам так ин­тересно, с народом. Тут много поучительного.

«Сусанна Никодимовна! Да вы что, трехнулиеь?!» — так хотел было сказать Витик, но не сказал, а оглядел тещу дико и нецеломудренно и побежал.

— Становись, мать, без очереди, — сказали бомжи, — мы Витика во как уважаем.

II

Станция была теплой и неопрятной. Всю ночь напролет тор­говали в буфете вареным мясом о девяти рублях, резали круп­но караваи и переливали в стаканы из многоведерных баков тошнотное пойло.

Птица опомнился в середине ночи и сделал это не сам, а был разбужен настырно и негостеприимно милицейским чи­ном. На дворе стояла демократия, и потому Птица даже не стал объяснять, куда он и зачем едет и почему спал ночью. Он про­сто отмахнулся от молодого лейтенанта, вынул из-под себя сверток со своей аэрографической миниатюрой и пошел себе по залу ожидания недоуменный и растерянный, а оттого злой. Как он попал сюда? И как Это называется? Он спрашивал, но почему-то никто из транзитной бодрствующей массы объяс­нить географическое местоположение станции не смог. И тогда Птица решил, что он сошел с ума.. . Он выскочил на перрон, задрал к небу бороденку, силясь прочесть название, и едва не завыл. Названия не было. Отверстия от штырей и побитые кир­пичи были, а самого названия не было.

— Товарищи! Пользуйтесь услугами кооператива «Мираж». Ждем вас на привокзальной площади, в автобусе «Икарус». Дешевые завтраки, обеды и ужины, в зависимости от желания клиента. Недорогие деньги.

Птица немедленно последовал на привокзальную площадь. Действительно, был автобус. Светился окнами, принуждал му­зыкой, обещал покой. И Птица пошел было к благословенной двери. Но деньги-то где? Не было денег.

Это он помнил доподлинно. И это было бы так, если бы помнил он, как попал сюда. В противном случае возникали сомнения. Без денег даже в состоянии аффекта по железной дороге не уехать никуда. Разве только во сне. Однако почему он спал и каким образом попал сюда? В памяти следов этого поступка не было. Тут Птица полез в карман и обнаружил при­горшню мелкой монеты. Рубля четыре монет разного достоин­ства. Полез во внутренний карман и вовсе обнаружил купюру пятидесятирублевого достоинства. И только тут выяснилась боль в голове, сухость во рту, дрожание рук и прочие признаки синдрома. А стало быть, нужно было напрячься и вспомнить, как и что. Хоть за краешек ухватить надсадное воспоминание. Птица находился в салоне «Миража» один. Кресла здесь были сняты, приварены столики на двоих, табуреточки, радо­вали глаз скатерти и поздние астры на них. И уже подпархивала миражница.

— Вам завтрак или ужин? А может, не отобедали еще?

— Мне меню и карточку, — буркнул Птица и получил оные. Он стал читать, вернее, считать, и то до трех.

ЗАВТРАК

Яичница-глазунья — 1р.

Яичница-болтунья — 1 р.

Яичница-омлет — 1р.

ОБЕД

Котлета по-киевски — 2 р.

Котлета по-полтавоки — 2 р.

Котлета по-харьковски — 2 р.

УЖИН

Салат из помидоров — 1р.

Салат из кальмаров — 1р.

Салат из сладкого перца — 2 р.

Гарнир -СЛОЖНЫЙ

НАПИТКИ

Чай — 30 к.

Кисель — 30 к.

Компот — 30 к.

— И что, все есть? — спросил Птица.

— А як же, — пидмаргнула дивчина, возможно, гарна, и тогда он и убедился — это мираж.

— А как называется эта станция?

— Не знаю, хлопчик. Мы уже едем, едем. Вот только при­ехали и сразу за работу.

— А откуда ж вы едете?

— Аз Украины.

— А куда?

— А в Питер.

Теперь нужно было выяснить три вещи.

— Сколько верст до Питера?

— До Питера, соколик, ровно сто верст. Тут, стало быть, граница.

Птица едва не упал с сиденья, но все-таки удержался, по­перхнулся только.

— А какая страна? Неужто Финляндия?

— Новгородская страна, хлопчик. А как звать место? Как звать — не знаю. А знаю только, что здесь ко беляку своего писатель Тургенев похоронил. И спички здесь делают.Мисто знает чоловик, а он пишов до витру.

«Чудово», — мелькнула догадка, и стало несколько проще ползти по лабириантам пьяной и предательской памяти.

— А какие последние места вы проезжали?

— Я помню на Вишню похож городок. — Вишера?

— Она.

Таким образом Птица наконец определился в пространстве. Но прежде чем определиться во времени, он спросил:

— А где ж вы пайку готовите? И из чего?

— А это, хлопец, секрет. Но ты не сомневайся. Все свежее. И тогда Птица неожиданно для себя потребовал, а может

быть, не потребовал, а попросил проникновенно:

— Борща хочу.

— Нимае борщику. Ох . . . Хочешь сметанки? — И откуда-то из воздуха вынула стакан такой сметаны, что стоящая в ней ложка была неколебима, а сахаром присыпано было сверху чуть-чуть, как в детстве.

— Много зашибаете в «Мираже»?

— А, на бензин.

— А чего ж вы кривым путем в Питер едете? И зачем?

— А интересно. Биточки будешь?

— Нет.

— Тогда с тебя три рубля.

И пока еще Птица приходил в себя от таких слов, услышал слева: «Дайте ж и мне сметанки».

Хозяйка уплыла в пищевой отсек и вернулась со сметаной, но уже не с той. Эта сметана была жидкая и реальная.

— Рубль. Больше ничего не желаете?

— Желаю ценник, — отрезал лейтенант и со своей смета­ной сел напротив Птицы. Он хотел было спросить, куда тот едет и зачем, не столько по необходимости, сколько рефлекторно, но, разглядев существенную разницу в качестве  продукта в своем стакане и стакане Птицы, вперился в меню.

— Рубль, рубль, два рубля. А сметаны тут нет и вовсе. Это как понимать?

— А это сверху. Из большого уважения.

— То-то я вижу, какое уважение.

— Работники МВД, если судить по публикациям в прессе, самые коррумпированные чиновники, сросшиеся везде и всюду с мафией.

Птица быстро доел сметану и поднялся. «Прощай, мафио­зи, — помахал он мильтону своей картиной, — неприятного аппетита».

Далее Птица отправился в здание станции и стал изучать расписание поездов. Но если бы он из расписания решил выяс­нить название станции, к которому уже пришел логическим путем, то не смог бы этого сделать.

«До Ленинграда» — значилось на одном планшете. «От Ленинграда» — красовалось на другом.

На вопрос кассиру: «Какая это станция есть?», — последо­вало захлопывание окошка кассы. Птица попробовал еще рас­спросить кое-кого из дремавших пассажиров, но те лишь лу­каво улыбались.

— Съешь лучше говядинки, — посоветовала ему вместо ответа буфетчица и махнула длинным ножом прямо перед гла­зами художника.

Говядинки он не хотел, так как внутри сладко растекалась хохлацкая сметана из «Миража». Ближайший поезд на Петер­бург должен был последовать в шесть утра. Это было далеко не сейчас. Оставалось сесть в жесткое кресло, постараться ус­нуть, для чего следовало закрыть глаза и не думать ни о чем. А особенно о том, откуда взялась купюра во внутреннем кар­мане и мелочь в куртке. Он очень старался, и наконец зыбкое и доброе окутало его и вознесло, и заморочило. И более того. Во сне словно пали препоны и занавесы, и он вспомнил.

Будучи в расстройстве, Птица не пошел на службу, а стал метаться по городу. Вначале он впрыгнул в метрополитен и, как оказалось, удачно впрыгнул, так как между «Электроси­лой» и «Московскими воротами» он продал свою аэрокартину, впрочем, предназначавшуюся другому покупателю, за гораздо большие деньги. Насколько большие и почему картина все же осталась у Птицы, он не вспомнил и теперь, так как шли на­плывы и прорывы, он спорил уже с другим дядькой в шаш­лычной — о художнике Филонове, а после опять носился уже один по неопределенному микрорайону. И естественно, воспа­ряя, Птица не мог связать в единое и неделимое ту цепь рю­мок, стопок и глотков, которые и вызвали его проникновение в запредельный мир. Но цепь не рвалась ни разу, до тех пор, пока он не очнулся на этой пограничной станции. А потом он уснул окончательно, но ненадолго.

«Опоздал, опоздал, опоздал. Подъем! Последний поезд на Петербург отправляется. Больше поездов не будет по причине ревизии дороги. Город закрывается».

11.0pt;Пинг-понговым шариком взлетел Птица, сжимая в руках проданную, — но таинственным образом вернувшуюся назад картину, все еще завернутую в газету. И запрыгал, заскакал на перрон, все сокращая высоту прыжков, пока не остановился вовсе. Перрон был пуст, и только Ловкий работник в желтой спецкуртке катил по пути дефектоскопическую тележку. А за спиной ухмылялся проклятый милиционер.

— Где поезд? — качнулся к нему Виток.

— А был ли поезд-то?

— Так ты шутки шутишь?

— А ты что, дразнишься?

— А… — поник художник и пошел в здание.

Было сыро. А вся станция храпела. Храпели три пассажира с чемоданами, храпела положив голову на нож и касаясь лох­матой головой мяса, а щекой каравая, продавщица, и провор­ные мухи погружали хоботки в дорогой продукт. Птица при­сел на скамью. Милиционер рядом. Птица достал носовой пла­ток, вытер лицо, повертел платок в руках, и из него выпал червонец. Милиционер покосился, а Птица как ни в чем не бывало, сунул деньги куда положено. Но осторожно обыскал всего себя еще раз. А мильтон вынул крохотную книжицу из френча. Птица скосил натруженный глаз.

«Живет человек, кто знает, на что уходят его глаза( или года).

Кажется, лебедь прервал полет,

ступает по кромке льда».

Этого Птица вовсе не ожидал. Кошмар какой-то. Но прочел вслух продолжение:

«И вот на мокром снегу

следы лебединых лап.

А лебедь крылья раскрыл, улетел,

попробуй пойми, зачем».

— Не зачем, а куда.

— Да, да. Именно — куда.

— Хотя тебе бы больше подошло вот это:

«На склоне Восточном трезвел

почти до утра.

Приблизительно в третью службу решил:

домой вернуться пора».

— Су Ши.

— Ну.

То, что древние китайские тексты читаются ночью на стан­ции Чудово и без видимой причины, не очень-то удивило двух огарков эпохи. Один из них был при исполнении, а другой почти что нарушал.

— А на фига тебе в Петербург?

— То есть — как на фига? Домой.

— Домой … Я тебя теперь так просто не отпущу.

— Посадишь в КПЗ? — забеспокоился Птица. Демократия демократией, но традиции — великая вещь.

— Дурак, — обиделся лейтенант, — в гости пойдем. Завтра­кать. С женой познакомлю.

Дело хорошее. Да вот только какой сегодня день?

— Суббота.

— Поехали, — сказал Птица важно. В КПЗ ему быть при­ходилось, а в гостях у мильтона ни разу. — А дежурство?

— А чего тут случится? Тем более, осталось мне времени — час.

Мильтон, а его звали Иваном, жил в общежитии . .. Когда Птица был допущен на милицейские половицы, жена хозяина половиц, а также всей остальной комнаты, спала, укрывшись с головой, и вставать не хотела.

Иван посадил Витика в кресло, включил телевизор. Вклю­чил вовремя: начались первые из «120 минут». Тем временем сам ушел в коридор с чайником, потащил из холодильника кастрюльки и кастрюльчики.

— Ты вот что, Ваня. У меняхохлацкая сметана вогде стоит. Необыкновенный продукт.

— А мне не досталось. Ну я их заарестую.

— Не заарестуешь. Они теперь далеко.

— Найдем. От нас никто не скроется. Так лопать будешь?

— Не. Пивка бы.

— А можно и пивка. — И достал «троечку» из-под моро­зилки. И рыбий хвост ошелушил. Мировой мильтон.

Попили пивка, потом чайку, а потом лейтенант поел из кастрюльчика и опять попил чайку. А потом сказал:

— Марья! Вставай! Гость у нас.

Марья в ответ перевернулась под одеялом, но не показа­лась, отчего Иван вдруг обиделся, плюнул на пол, растер но­гой и решил:

— Пойдем.

— Куда?

tab-stops:18.0pt;background:white;mso-layout-grid-align:none;text-autospace: none’>

— Там узнаешь. Только вот переоденусь. — И он стал обла­чаться в гражданское платье.

III

Электричка летела по стальному пути, связующему боль­шие и малые населенные пункты околопитерских жителей, то и дело умеряя свой полет, и тогда некоторые жители покидали приостановившийся поезд, а другие покидали свои дома и про­никали внутрь вагонов и тут же начинали читать газеты и иг­рать в подкидного. А те, коих только что исторгло чрево поезда, останавливались на миг, чуть призадумывались на перроне, а потом трусцой устремлялись в глубь земли изначальной. Толь­ко наши герои не исторгались и не проникали. Глубокий, но вместе с тем освежающий сон объял их, и они почивали друг против друга, наклонив и откинув головы. Минувшая ночь не прошла даром. Как не прошло аналогичным образом и раннее утро.

Лейтенанту снился сон. Вообще-то он был лейтенантом по недоразумению. Все его предки служили по иному ведомству, а большинство не служило вовсе. Дело в том, что лейтенант был потомственным дворянином. Его предки счастливым обра­зом проскочили катаклизмы, остались на этом свете, хотя не­сколько раз могли оказаться и на том, а уж во взвешенном и междувременном состоянии, все в бликах обоих миров, были столь часто, что и вовсе перестали обращать внимание на сии досадные приключения.

Поместье лейтенанта, а он был печальным, но естествен­ным образом единственным продолжателем рода . . . так вот, поместье это находилось под Екатеринославом. Лейтенанту снился сон, но про вполне реальные времена и события, в чем мы сейчас убедимся. Снилось ему парадное на улице Бармалеевой, что на Петроградской стороне. Лейтенант поднимался по лестнице, наверх, туда, к заветной двери на четвертом этаже дома, времен безмятежных и основательных, а сверху исходил необыкновенный свет. Тепло исходило от заветной двери, и чем выше поднимался лейтенант, тем свет становился явст­веннее. И вот уже дверь и кнопка звонка. И лейтенант подни­мает руку и… Чья-то другая рука на кнопке. Лейтенант пово­рачивает голову и просыпается . . .

И художнику Птице снился сон. Снилось ему, будто он в машине ПМГ летит по заранее вычисленному маршруту, по явившемуся в светлую голову полковника, сидящего в подва­лах МВД, адресу, а вместе с Птицей летит группа захвата. Мелькают улицы, каналы, универмаги. А вот и дом. Бойкими мухами выскакивают оперативники из автомобиля. Один лезет по лестнице наверх, к криминальному окну, другой, передер­гивая затвор своего револьвера, падает за акацией во дворе, сливается с серой землей, затаившись, третий замирает в подъ­езде, а сам Птица в великолепном, удобном, начиненном мус­кулами пиджаке, ощущая подмышкой кобуру на ремешке, спо­койно и решительно идет к лифту. Лифт старый, с естествен­ной грацией ползет наверх. И одновременно раздаются шаги на лестничной клетке. Это рецидивист возвращается на ма­лину. А тем временем лифт останавливается. Птица аккуратно распахивает дверь лифта. И видит ЕГО. ОН тянется рукой к кнопке звонка.

— Ну, вот и приехали, Рюрикович, — говорит Птица и просыпается.

Сны канули в лестничный пролет. А дорога от станции Чудово, до дома на улице Бармалеевой прошла, тем не менее, как во сне, в непрерывной обоюдной исповеди. И до того все было чудесно, что не замечали, как засыпали и просыпались. И опять засыпали. И очнувшись, с удивлением обнаружили себя около заветных дверей, в доме по улице Бармалеевой. Чудесное еди­нение душ смешало миры и этажи подсознания, явь и бред. Птица сел на ступеньки, а лейтенант рядом.

— Мне все понятно, — сказал художник. — Мне непонятно, что я тут с тобой делаю.

— Я же тебе объяснил. Мне одному сюда никак нельзя. Она же меня выставит одного. А я этого не люблю.

— Эх ты, белая кость … Я вот не знаю толком, кто я и от­куда. Может, и у меня поместье под Вильно. А может, дело в Америке. А может, я вообще — китаец.

— Дело я тебе и здесь пришью. И никакой ты не китаец, а, разгильдяй, — : обиделся лейтенант, — в следующий раз я тебя точно в КПЗ отправлю. Сиди там до утра.

— А за что?

— За появление в общественном месте в виде, порочащем человеческое достоинство.

— Свинья ты после этого, — вознамерился вообще уйти Птица, но вместо этого позвонил.

И когда дверь открылась и в проеме привиделась женщина, покачиваясь на мягких любвеобильных пятках, красивая и свободная, Птица заплакал. Женщина посмотрела на одного, потом на другого и махнула рукой:

— На кухню.

Женщина была высокой и белокурой, а на кухне стоял боль­шой барабан.

— Вы уже завтракали, мистеры?

— Мистер Рюрикович меня угостил завтраком в своем до­ме. Я был удостоен такой чести.

— Да, он был удостоен.

— Как вы сказали? Рюмкович? — И она присела на табу­реточку, закинув ногу за ногу, вернее, явив миру эти самые ноги. И чтобы вновь не заплакать, Птица заявил:

— А выпить у вас нет?

— Выпить сейчас принесут, — пообещала она.

— Ты живешь с барабанщиком,— горько констатировал последний дворянин.

— Да. Я живу с барабанщиком. С артистом, Рюмкович.

— Рюрикович, — поправил ее Птица. — Древний дворян­ский род.

— Ах, даже так, — сделала она глазками, — а почему ты мне ничего не рассказывал, котик? Может быть, я бы была посговорчивей.

— Он же мент, — заступился за товарища Птица, — он же не может всем сообщать, что дедушка у него дворянин, а мо­жет быть, даже белогвардеец.

Ну, почему же? Это сейчас модно. И наверняка не бело­гвардеец. Их там через детектор прогоняют. Через компьютер.

Ведь правда? Чисты архивы? — И обернувшись к художнику: — А ты сам-то, что за птица? Не боярин случаем?

— А я и есть Птица. Из художников мы.

— Да, компания подобралась отличная.  Ну да ладно.От сумы да до тюрьмы . . .

— А впрочем, я проголодался, — осмелел лейтенант, — сде­лай-ка мне омлет. Ты не будешь? — уточнил он у Птицы и, не получив ответа: — Омлет из четырех яиц с сыром, пожалуй­ста.

Все было просто как мир. Женщина топотала у плиты, а мужчины прозябали за столом. Время текло, и только большой барабан, никчемный и лишний, ждал своего хозяина.

Птица попробовал вспомнить, где он наконец потерял свер­ток со своей художественной ценностью, но не смог. Наверное, она осталась в поезде быстрого реагирования. Теперь красуется на стене какой-нибудь коммуналки. Бог дал, бог взял.

«Тринь-динь». Это барабанщик просился к ним.

А чего ему не проситься, когда барабан-то — вот он. На кухне.

— А вот и я, — сказал барабанщик. Он был толстый. Не долго думая, он поставил на стол поллитровку. «Перцовая», — прочел по слогам лейтенант.

Не познакомившись с гостями своей пассии, барабанщик сорвал с бутылки колпачок, плеснул себе полстакана и, не раз­думывая, выпил, а потом зашарил по столу глазками, увидел студень и воспарил…

Омлет был желтым, как солнце, с оранжевыми краями. Так запеклась корочка. Он пузырился еще и пытался вылезть из сковороды, но животворное тепло уже пряталось внутрь, и барабанщик подтащил это, тлеющее в глубине, прекрасное и знойное чудо, схватил вилку, откромсал изрядно и отправил первый кусок в неопрятный рот. Он был плохо выбрит, а над губой и вовсе топорщились какие-то полуволоски, теперь еще с желтыми крошками, прилипшими невзначай. Такой вот был барабанщик. В джемпере и в брюках, в полоску. Молчание по­висло над трапезой. Только почавкивал барабанщик и посмеи­валась Прекрасная Дама, да конфузились мильтон с художни­ком. Эх, Рюрикович…

— Ну, мне пора, — решил Птица.

— И мне тоже, — поднялся лейтенант.

— Ну уж нет, — подвела итог принцесса. — Кончай чав­кать, дружочек, — остановила она едока, отобрала сковородку с остатками великолепия,  пододвинуламильтону, пошла за стопками. А барабанщик плеснул себе еще граммульку, икнул и расслабился.

Ну, какие проблемы? — спросил он приятным низким голосом.

Так они скоротали время до полудня.

— Ну, теперь мне пора уже, — встал-таки Птица.

— Куда торопишься? — воссияла мадама.

— Чего ты, посиди, — обиделся барабанщик, — ты на рас­ческе не играешь?

— Да, — отвечал Птица, — ты угадал. Я играю на расческе. Но только на своей. Я брезглив. Но как ни странно, испытываю сейчас желание сыграть на своей расческе, что-нибудь этакое. Но она у меня дома. И поэтому я пойду.

Он спустился вниз на лифте и наконец-то вышел на улицу. Домой. К себе. В мастерскую. Оплачено за полгода вперед.

Ему было уже безразлично, какой сегодня день, тем более, что он опять это забыл. Как забыл он — должен он куда-нибудь и что-нибудь или — нет. Пошел мелкий, из другого времени года, дождичек. Как великолепно было ему сейчас идти и думать о горячей ванне и чистой рубахе. Но тщетно…

— Эй! Малохольный! — крикнули с проезжей части.

Это прекрасная обладательница барабанщика окликала его из такси. А в машине, конечно же, сам барабанщик и Рюрико­вич. И барабан размещался между ними. А хозяин барабана разминался, несмотря на тесноту салона, вертел между паль­цами палочки.

— Садись, дорогой. Нам по дороге. — И дверца приоткры­лась . . .

Все было на месте. Ларек, дворик, парадное. А там, наверху квартира, вожделенная и незаконная.

Он пропустил всех в комнаты, а сам прошел в ванную и, несмотря ни на что, открутил вентили. Воды не было. Тогда он снял с веревочки давно высохшую рубашку, переоделся, глу­боко вздохнул и вышел к посетителям.

А те хмыкали и осматривали Птицины художества. Пере­ходили от полотна к полотну, как на выставке. А посреди ком­наты стоял барабан.

— Очень миленький натюрмортик, — сказала Прекрасная Дама.

— Вот этот пейзажик тоже ничего, — поддакнул лейтенант.

— Всё дерьмо. Ты меня извини, маэстро, но всё дерьмо, — сказал барабанщик. — Давайте лучше полабаем.

И тогда стало художнику хорошо. Он попросил у барабан­щика сигаретку, раскрошил ее, отделил тонкую, почти бере­стяную бумажку, приложил к своему гребешку, который на­шелся кстати, приник губами к этому инструменту и заиграл. Томный и обольстительный блюз исторгнулся в мир, сорвался с губ и сразу же проник в уши Прекрасной Дамы, потом еще дальше, да там и остался. А тем временем лабух поставил ба­рабан ободом на стул, под сорок пять градусов, сам сел на пол, как азиат, и мастерски повел свою партию.

Птица припоминал мелодии и уже осмеливался их тракто­вать, и тогда барабанщик одобрительно кивал головой.

Тем временем в незапертую дверь входили бомжи. Они вообще-то шли сдавать тару, а потому были с сетками, наби­тыми до неестественности. Но великая сила искусства подняла их сюда, на этаж, где вдруг возникла радость. А Птица зали­вался. Хохотала его расческа и куражилась. Заходился маль­чонка в импровизациях. Бомж в шапочке стал вынимать пу­стую тару, выставлял разнокалиберные на паркет. И вот уже зазвенели стеклянные и праздничные ноты. А потом Птицу ткнули в бок, и он увидел в руках бомжа гитару. Судя по все­му, она была где-то украдена, так как такие инструменты не живут в трущобах. Концертная деятельность и жизнь в мерт­вых домах несовместимы.

— Умеешь? — спросил бомж.

— Витик умеет. Уважаю, — сказал другой.

А Витик и вправду умел. Он подтянул колки, а расческу свою передал бомжу, как бы взамен. А тот налепил сухую бу­мажку на сей инструмент и тоже не оплошал.

— Из-за такта, — крикнул барабанщик, дал ритм, и, будто серебряная труба Армстронга, запела расческа. И залабал Ви­тик. И это была настоящая музыка трущоб.

По совести, Прекрасная Дама должна была достаться дво­рянину в четвертом поколении, лейтенанту милиции, со стан­ции Чудово, где, по слухам, похоронена собака товарища Тур­генева. Дворянину, дабы не погибла, а наоборот, улучшилась последняя ветвь древнего рода. Но лейтенанту пришлось уйти.

— Прощай, мильтон. Прощай, Рюрикович. Если что — про­сти. — И она церемонно запечатлела поцелуй на его честном лбу.

— И ты прощай, барабанщик, — проводила она вершителя судеб.

— А, что? И прощай. Но и дура же ты, однако. — Пошел, пошел маэстро, прижимая к себе свой ударный инструмент. И бомжи вздохнули глубоко и серьезно и подались из квартиры, уложив свою музыку в авоськи.

Немного позже потекла из кранов горячая вода, и Птица лежал в ванне так долго, как хотел.

Ночью, когда утих жар и миновало полымя, Птица встал с дивана, стараясь не потревожить доставшуюся ему на остат­ние дни женщину, подошел к окну.

— «Протянулась печаль моя на тысячи ли. А когда-то луна на подушке лежала и песни о любви текли …»

Но она не спала и оттого рассмеялась громко …

«Таллин» 1991, 1

Вы можете оставить комментарий, или ссылку на Ваш сайт.

Оставить комментарий

Вы должны быть авторизованы, чтобы разместить комментарий.

5